Блокада. Книга 4, стр. 71

Васнецов встал, прошелся по комнате.

— Послушай, Андрей, — заговорил он, остановившись перед Савельевым. — Могу тебе по секрету признаться: я ведь тоже на фронт хочу. Военное звание, как видишь, имею. Смог бы и задачу боевую выполнять, и Ленинграда сегодняшнего не видеть. Не видеть ни развалин его, ни как люди от голода пухнут… Но должен быть здесь. В Ленинграде!

— Вы секретарь горкома, — упрямо возразил Савельев. — Вас избирали.

— А тебя не избирали? Ты как членом комитета комсомола стал? Заявление, что ли, в отдел кадров подал? Или начальник цеха приказ подписал?.. Нет, Андрей, и тебя избрали. А раз избрали — о себе забудь.

Васнецов снова прошелся по комнате, снова надел перчатки и глубоко засунул руки в карманы шинели.

— Ноги замерзли, — смущенно признался он.

— В валенках надо ходить, — назидательно сказал Королев.

— Не положено, — усмехнулся Васнецов. — Интенданты не выдадут. Валенки на фронте нужны. — И, снова останавливаясь перед Савельевым, сказал: — Ты знаешь, Андрей, я ведь раньше тоже на комсомольской работе был. Хочу тебе один случай рассказать. Собрал нас как-то Сергей Миронович Киров, ну, работников комсомольских райкомов. О задачах комсомола в первой пятилетке речь шла. Индустриализация и коллективизация тогда только начинались. И вот один парень из Выборгского райкома задает Кирову вопрос: «Скажите, Сергей Миронович, в двух словах, как проверить, настоящий ты комсомолец или нет? По какому показателю?» Киров подумал, усмехнулся и говорит: «В двух словах не сумею, а если регламент малость увеличите — попробую. Придешь, говорит, домой, сядь и подумай, какие главные задачи перед страной стоят. И перечисли те дела, которые ты мог бы сделать. Хоть в уме перечисли, хоть на бумажке выпиши, каждое дело — отдельной строчкой. А потом перечитай и поразмысли. Это вот дело простое. И как сделать его, знаю, и отчитаться легко. Оставь его, поручи беспартийному или молодому комсомольцу. Другое дело потруднее. Для него подходящего человека найди. А вот третье — самое трудное, неблагодарное дело. И как подступиться к нему, не знаешь, и доверить его не каждому можно, и со стороны дело это невидное, неброское, и времени черт те знает сколько отнимет… Это дело и бери на себя. И так всю жизнь. Вот он, твой главный показатель. Не хочешь? Планы личные нарушает? Тогда не иди в комсомол. А уж о партии и говорить нечего». Вот так нас учили, Андрей. Вопросы есть?

Какое-то время Савельев молчал. Потом ответил:

— Нет вопросов, товарищ дивизионный комиссар.

— Тогда иди, действуй.

Савельев ушел.

— Ну, и я поехал, Максимыч, — сказал Васнецов. — Береги себя. И скажи коммунистам: надо сохранить рабочий класс. Золотой фонд сохранить. Без него мы ничто. Ну… — И он стая стягивать перчатку.

— Не снимай, не на балу, — проговорил Королев, протягивая ему руку. — Прощай, Сергей Афанасьевич. Про Кирова вовремя вспомнил. Я ведь его хорошо знал… Словом, учтем. Поезжай!

16

Было около пяти часов вечера, когда Королев вышел из проходной.

Уже несколько дней он не покидал завода. В последний раз вырвался буквально на час, чтобы проведать больную жену, больше двух недель не встававшую с постели.

До этого Анна Петровна ни разу в жизни не болела, во всяком случае не позволяла себе слечь, и в семье все привыкли к тому, что она всегда здорова. Да и сам Королев никогда к врачам не обращался и единственное, чем лечился, если чувствовал недомогание, — это крепким чаем с малиновым вареньем.

Когда Вера решила поступить в медицинский институт, отец и мать беззлобно посмеивались над ней, говоря, что дочь выбрала профессию совершенно бесполезную для семьи.

Болезни Королев вообще считал уделом слабых, неверно живущих людей, больше думающих о себе, чем о деле. Он был убежден, что организм человека самой природой «запланирован» на бесперебойную деятельность в течение определенного ряда лет и «сбивать» его с ритма лекарствами или разными там санаториями — значит только идти против природы.

Но теперь представления Королева о прочности человеческого организма изменились. На его глазах теряли силы еще совсем недавно здоровые, крепкие люди.

Воспоминания о голоде, косившем питерцев в далекие годы гражданской войны, успели выветриться из памяти Ивана Максимовича, и то, что происходило с людьми в блокаде, сперва казалось ему противоестественным. Впервые столкнувшись у себя на заводе с рабочими, которые жаловались, что не в силах выстоять смену, он испытал к ним не сочувствие, а глухую неприязнь. Ему казалось, что у этих людей просто не хватает характера, понимания, в каком положении оказался Ленинград, не хватает воли, чтобы преодолеть телесную немощь. К диагнозу «дистрофия», с которым они возвращались из заводской поликлиники, Королев относился со снисходительным пренебрежением, как и ко всем мудреным медицинским терминам.

Тогда, в октябре, голод только исподволь подбирался к ленинградцам, о случаях смерти от недоедания еще не было слышно.

Но с каждым днем голод становился все острее, и скоро Иван Максимович понял всю глубину новой опасности, нависшей над Ленинградом. Смутное чувство неприязни к теряющим силы товарищам сменилось в душе его все возрастающей тревогой за их жизнь.

Сам Королев за последние дни тоже заметно ослабел, однако по-прежнему был уверен, что его-то ничто не возьмет. Но здоровье жены беспокоило все больше.

Когда в октябре Анна Петровна перебралась из своей опустевшей квартиры на четвертый этаж, к Ксении Ильиничне Торбеевой, муж которой еще в начале войны ушел в ополчение, Королев был очень доволен: вдвоем женщины не так тосковали, да и помогали друг другу — по очереди ходили в магазин за продуктами, доставали дрова для печурки, готовили скудную еду. Иван Максимович время от времени забегал к Торбеевым, там было все в порядке.

Но однажды он застал жену в постели. Ксения Ильинична отозвала его в кухню и, понизив голос, сообщила, что Анна Петровна внезапно потеряла сознание; врач сказал, что недоедание обострило сердечно-сосудистое заболевание, которое называется «коронарная недостаточность», прописал лекарства и советовал поместить Анну Петровну в стационар.

Больницы, однако, были переполнены. К тому же Анна Петровна и слышать о больнице не хотела. «От голода не вылежишь», — говорила она.

Иван Максимович стал регулярно, раз в четыре-пять дней, проведывать жену, благо дом, где жили Королевы и Торбеевы, находился на той же улице Стачек, что и завод, хоть и ближе к Нарвской. Обычно приносил с собой несколько сухарей — часть своего пайка. Тоненькие ломтики хлеба он сушил на железной печурке в общежитии и откладывал для жены, надеясь хоть чем-то помочь ей. Но Анна Петровна таяла буквально на глазах. За какие-то три недели она превратилась в маленькую, сухонькую старушку и теперь уже почти не вставала с постели.

Веру Королев не видел уже давно. Он понимал, что, работая на другом конце города, часто навещать мать она не может. Иван Максимович и сам в последнее время с трудом вырывался с завода.

Сегодня у него план был такой: сначала посетить фрезеровщика Губарева и токаря Егорова, которые уже несколько дней не выходили на работу, а потом зайти к жене.

Такие же задания получили и другие члены парткома. Каждому дали по два-три адреса. Обойти большее количество квартир было трудно: трамвай в этом районе не ходил, а сил и у членов парткома оставалось совсем уже не так много…

Губарев жил тоже на улице Стачек, километрах в полутора от завода. Королев прошел под виадуком, где был контрольно-пропускной пункт, и двинулся по пустынной улице дальше.

Неподвижно стоял безжизненный, полузанесенный снегом трамвай. Ветер завывал в пустых глазницах вагона, раскачивал обрывки свисавших со столба проводов. Из-под снега торчали выгнутые, заиндевевшие рельсы.

Королев шел медленно, стараясь ровно и глубоко дышать. Как ни трудно было признаться в этом самому себе, но Иван Максимович чувствовал, что ходить ему стало тяжелее.