Казус Кукоцкого, стр. 60

14

Тропинка петляла, то поднималась в гору, то спускалась вниз, и Павел Алексеевич дивился тому, что перспектива здешняя построена была планами, слоилась, как в театре, и дальнее дерево было видно ничуть не хуже травы по обочине тропы. На каждом повороте открывались новые подробности здешнего мироустройства: оказалось, что ложе ручья возвышено, и вода течет густо и медленно. Большая розовая рыба стояла в воде и смотрела на Павла Алексеевича нерыбьим глазом – доброжелательно и с интересом.

За новым поворотом открылся низкорослый кудрявый сад. В саду стояла белая скамья, сбитая из планок. Со скамьи встала высокая женщина и, постукивая перед собой раскрашенной полосами палкой, вышла к нему навстречу. Это была Василиса, никто другой. Глаза ее покрывала белая повязка, как у детей, играющих в жмурки. Но было еще что-то странное в ее лице. Когда она подошла поближе, он разглядел поверх повязки, в самой середине лба страшно неуместный, размера не человеческого, а скорей коровьего, в густых девичьих ресницах, ярко-синий глаз.

– Павел Алексеевич, я заждалась вас. Сижу, сижу, а вы все не идете, – обрадовалась Василиса. Они уже поравнялись, и он обнял ее:

– Здравствуй, Василиса, голубушка.

– Встретились, слава господу, – шмыгнула она носом.

Павел Алексеевич кивнул. Слезных мешков было два, так что глаз был не правым, не левым, очень симметрично вписан в самую середину лба. «Старые глаза забрали, а новый дали?» – подумал он, но оказалось, что сказал это вслух. Василиса засмеялась. Павел Алексеевич понял, что никогда прежде не слышал ее смеха.

– Не забрали. Прооперировали. Эти, маленькие. И сказали, что повязку только вы снять можете. После того, как я вам что-то скажу. Хитрые, не сказали, чего говорить-то. Вот я здесь на лавочке сидела и все думала, что же вам сказать.

– Ну? – полюбопытствовал он. – И что же?

– Простите меня, Павел Алексеевич, – сказала она простодушно, и Павел Алексеевич несказанно удивился: что за детский сад – на лавку посадили, наказали, велели прощения просить...

– Глупости все. Не имеет значения, – отмахнулся он.

– Как это? Я вас к злодеям причла. Простите. И снимите теперь повязку. Пожалуйста.

Они вернулись к скамье. Василиса шарила палкой, Павел Алексеевич поддерживал ее под локоть. Странное дело, этот красивый коровий глаз ничего не видел?

Повязка была положена грамотно, бинт прекрасного качества, видимо, заграничный. Он снял повязку, открепил защитный колпачок с одного глаза. Под ним была еще марлевая прокладка. Осторожно ее отклеил. Все швы были внутренние. Глаз отекший, веки чуть слипшиеся.

– Ну, открывай глаз, Василиса.

Она медлила. Потом открыла. Второй, который он успел уже распечатать, она загородила ладонью. Посмотрела на него одним глазом:

– Ты нисколько не изменился, Павел Алексеевич.

– А второй? – спросил он.

– Нет, я со вторым пока погожу. Мне так привычней. Так ты меня простил, что ли?

– Да я на тебя, дуру, и не сердился.

Она снова засмеялась. Смех у нее был девичий, застенчивый. Он решительно повернул к себе ее покрытую коврового рисунка платком голову, распечатал второй глаз. Она ойкнула совсем уж по-детски. Потом закрыла рот рукой и сказала просительно:

– Ладно, ты иди теперь. Еще, бог даст, свидимся. Делов-то много...

Он встал со скамьи, вздохнул и задал-таки вопрос, который ему с самого начала хотелось задать:

– Слушай, Василиса, а почему ты с палочкой ходила? Разве третий глаз не видит?

– Он никудышный. Ничего не видит.

– Совсем ничего?

– Не совсем. Вот тебя издали увидела, какой ты взаправду.

– Какой?

– Да так не скажешь... В образе и подобии ты...

Он махнул рукой и пошел.

15

Тропинка теперь поднималась в гору. Когда он оказался на вершине холма, увидел сверху неширокую петлистую речку. В песчаной бухточке на берегу реки горел почти невидимый в солнечных лучах костер, над которым висел закопченный котелок. Возле костра, спиной к Бритоголовому, сидел сутулый старик с остатками седых волос под блестящей лысиной. Бритоголовый подошел, поздоровался.

– Чай готов. Рыба испеклась, – улыбнулся старик и ковырнул палочкой лежавшую на плоском камне в тлеющих углях рыбу. – Готова.

– В здешней речушке выловили? – спросил Бритоголовый, усаживаясь и принимая в руки уложенную на листья горячую рыбу.

– Рыбаки принесли. Я с молодости это занятие оставил – охоту, ужение рыбы. Я, признаться, и от употребления животной пищи отказался. Из нравственных побуждений.

Печеная рыба была вкусной, хотя и костистой. Видом напоминала не то крупного ерша, не то морского бычка с шипами вдоль спинного плавника... Потом старик разлил чай из котелка в две алюминиевые кружки, достал из холщовой сумки маленький сверток, развернул. В нем был кусок сотового меда...

Лицо старика было знакомым, но ни с каким именем не вязалось. Он оказался довольно болтливым – рассказывал о детях, внуках, поминал маленького Ванечку, о котором так убивался, и совершенно напрасно... Ругал какого-то Николая Михайловича, сокрушался о его глупости:

– Я прежде думал, глупость не грех, а несчастье. Теперь переменил мысли. Глупость – большой грех, потому что содержит в себе самоуверенность, то есть гордыню.

Старик вытянутыми губами отхлебнул мутного, но очень вкусного чаю, потом поставил кружку на плоский камешек и вздохнул:

– Конечно, меня никак не оправдывает эта похабная людская молва, и хвалебная даже, любовь человеков, которой мы в молодости так ждем. Она настигла меня уже после «Севастопольских рассказов», голову мне вскружила, дала пищу для самоуверенности. Она-то и была основанием моей глупости, превышающей все прочие дарования, доставшиеся мне от Творца задаром... Но глупость-то, глупость была моя собственная...

«Ну конечно, как я сразу не догадался? Вот оно, знакомое-то лицо... Лоб в сократовских морщинах, маленькие глазки под лохматыми бровями, широкий русский нос уточкой, всемирно известная борода...»

Бритоголовый не без некоторого лукавства поддакнул старцу:

– Вы правы, правы. Жена моя была из толстовцев, всю жизнь вас цитировала, а я все над ней посмеивался, поддразнивал: Леночка, говорил, а гений-то твой глуповат был... Она обижалась.

Старик насупил брови, потер бороду большими, плоскими пальцами:

– Так и говорили? А ведь это мало кто понимал...

– Это в ваше время... Теперь многие додумались...

Старик кашлянул, взялся за сумочку:

– Пройдемтесь недалеко, я вам кабинет свой покажу... Я, знаете, теперь естествознанием увлекся... Теоретизирую...

Бритоголовый с сожалением встал. Его уже тянул на берег тот голос, с которым он привык считаться, но Бритоголовый понял, что обидел старика и отказываться было бы уж совсем невежливо...

Домик упрятан был в старой дубраве. Небольшой, в три окна, почти совсем закрытый сиреневыми кустами.

«Соцветия уже выкинулись, расцветут дней через пять», – обратил внимание Бритоголовый. Крыльцо в три ступени. В сенях ведро. Старик открыл дверь – довольно большая комната, по стенам книжные шкафы. На столе микроскоп. Второй стол, у стены, вроде лабораторного, там посуда химическая, какие-то реактивы... Чудеса...

– Вот здесь, в креслах, вам будет покойнее, пожалуйста... Мне давно уже хотелось поговорить с ученым человеком, с современным ученым. Дворянское образование, сами знаете... Естественные науки не изучал в молодости. Гёте, обращаю ваше внимание, блестящее образование получил. Минералогию знал, теорию цвета изобрел, очень глубоко в естествознание вник... Мы же в основном домашнее образование получали... Недоросли, в некотором роде...

* * *

То ли старик юродствовал, то ли над ним, Бритоголовым, издевался... Непонятно... Потом достал очешник, вынул их него пенсне на черной ленточке, нацепил на переносье и сказал строго, даже с мученьем в голосе: