Жизнь и приключения Мартина Чезлвита, стр. 61

При этих словах он указал на Пекснифа с невыразимым презрением и, нахлобучив шляпу на голову, вышел из комнаты, а там и из дому. Он шел так быстро, что уже миновал последние дома в селении, когда услышал, что Том Пинч, задыхаясь, окликает его издали.

– Ну, в чем дело? – спросил Мартин, когда Том подошел ближе.

– Боже мой, боже мой! – воскликнул Том. – Вы уходите?

– Ухожу! – отозвался он эхом. – Ухожу!

– Я не про это, но как же, вы уходите так сразу, в такую погоду, пешком, без вещей, без денег?

– Да, – ответил Мартин непреклонно, – вот так и ухожу.

– Но куда? – воскликнул Том. – Куда вы денетесь?

– Не знаю, – сказал он. – Впрочем, знаю: я уеду в Америку!

– Нет, нет! – воскликнул Том с грустью. – Не уезжайте туда! Пожалуйста! Одумайтесь! Пожалейте себя. Не уезжайте в Америку!

– Я уже решил, – сказал Мартин. – Ваш друг был прав. Я уеду в Америку. Спасибо вам, Пинч!

– Возьмите это! – сказал Том, в сильном волнении протягивая ему книгу. – Мне нужно поскорей домой, и я никак не могу сказать всего, что хотел. Господь с вами! Взгляните на листок, который я загнул. Прощайте же, прощайте!

Простая душа, он со слезами на глазах пожал Мартину руку, и, торопливо попрощавшись, они пошли каждый своей дорогой.

Глава XIII

повествует о том, к чему привело Мартина его безрассудное решение, после того как он покинул дом мистера Пекснифа; с кем он повстречался; какие тревоги пережил и какие новости услышал.

Машинально зажав книгу Тома Пинча под мышкой и даже не застегнув пальто в защиту от проливного дождя. Мартин упрямо шел вперед все тем же быстрым шагом, пока не миновал придорожного столба и не свернул на большую дорогу в Лондон. Но даже и тут он почти не замедлил шага, хотя уже начинал думать и смотреть по сторонам, мало-помалу высвобождаясь из тисков гнева и негодования, до того времени державших его в плену.

Надо сказать, что в эту минуту ничто вокруг не радовало его глаз и не отвлекало от грустных размышлений. День занимался на востоке бледной полосой водянистого света и гнал перед собой мрачные тучи, из которых густой и влажной пеленой падал дождь. Он струился с каждой ветки, с каждой колючки в живой изгороди, прокладывал водостоки на тропе, бороздил дорогу сотнями ручейков, пробивал бесчисленные дырки на поверхности каждого пруда и каждой лужи. Он падал в траву, хлюпая и чмокая, и превращал каждую борозду на вспаханном поле в грязную канаву. Нигде не видно было ни одной живой души. Пейзаж не мог бы казаться более унылым, даже если бы вся одушевленная природа растворилась в воде и снова пролилась дождем на землю.

Перспективы одинокого путника были так же безрадостны, как и окружавшие его виды. Без друзей и без денег, взбешенный до последней степени, глубоко уязвленный в своем самолюбии и гордости, он лелеял в душе множество независимых замыслов и терзался сознанием невозможности их осуществить, – поистине, даже самый мстительный враг был бы доволен размерами его несчастий. Вдобавок ко всем остальным бедам, он только теперь почувствовал, что вымок насквозь и продрог до костей.

В этом плачевном положении он вспомнил о книге мистера Пинча, скорее оттого, что ее было не слишком удобно нести, чем в надежде извлечь утешение из этого прощального дара. Он взглянул на полустертые буквы на корешке и, увидев, что это был случайный томик «Бакалавра из Саламанки» [40] на французском языке, раз двадцать послал к черту Тома Пинча с его чудачеством. Раздосадованный и сильно не в духе, он уже собирался зашвырнуть книжку подальше, как вдруг припомнил, что Том просил его посмотреть загнутый лист, и, раскрыв книгу на этой странице, для того чтобы иметь еще одну причину подосадовать на Тома за предположение, будто какие-то прокисшие остатки премудрости «Бакалавра» могут его ободрить в таких обстоятельствах, нашел…

Ну что ж! Немного – но все, что имел Том. Те самые полсоверена. Том наспех завернул деньги в бумажку и приколол к странице. На обороте были нацарапаны карандашом следующие слова: «Мне они, право, не нужны. Я бы не знал, куда их девать». Бывает такая ложь, Том, которая возносит человека к небесам, словно светлые крылья. И бывает такая правда, холодная, горькая, язвительная правда, до тонкости известная нашим ученым, которая приковывает к земле свинцовыми цепями. Кто не предпочел бы в свой смертный час легчайшее перо лжи, такой, как твоя, Том, всем иглам, вырванным с начала времен из колючего дикобраза горькой правды!

Мартин был очень чувствителен ко всему, что касалось его лично, и это доброе дело Тома сильно его взволновало. Уже через несколько минут у него значительно повысилось настроение, и он вспомнил, что еще не совсем обнищал, так как оставил у Пекснифа порядочный запас платья, а в кармане у него лежат золотые часы с крышкой. Мартин испытывал также немалое удовольствие при мысли о том, какой он, должно быть, обаятельный молодой человек, если произвел такое впечатление на Тома, а также – насколько он выше Тома во всех отношениях и насколько у него больше шансов выйти в люди. Воодушевленный этими мыслями и еще более укрепившись в своем намерении добиться счастья за рубежом, он решил, не теряя времени, отправиться к Лондон, чтобы по возможности собраться со средствами.

В добрых десяти милях от селения, замечательного тем, что в нем обитал мистер Пексниф, он остановился позавтракать в маленькой придорожной харчевне и, усевшись перед очагом на скамью с высокой спинкой, стянул с себя мокрое пальто и повесил его сушиться перед весело пылающим огнем. Эта харчевня была совсем не похожа на ту гостиницу, где он пировал прошлый раз; она не могла похвастаться никакими особенными удобствами, разве только кухней с кирпичным полом; но дух так скоро приспособляется к нуждам тела, что этот бедный постоялый двор, которым Мартин пренебрег бы еще вчера, показался ему теперь лучше всякой гостиницы, а яичницу с салом и кружку пива он отнюдь не счел грубой пищей, вполне соглашаясь с надписью на оконном ставне, объявлявшей эти яства «Лучшим угощением для путешественников».

Он отодвинул от себя пустую тарелку и, в то время как вторая кружка пива грелась для него на очаге, глядел, задумавшись, на огонь, пока не заболели глаза. Потом стал рассматривать ярко раскрашенные картинки из священного писания в узеньких, как на дешевых зеркальцах для бритья, черных рамках, где волхвы, похожие друг на друга, как родные братья, поклонялись младенцу в розовых яслях; где блудный сын в красных лохмотьях возвращался к лиловому отцу и уже предвкушал мысленно заклание зеленого, как морская волна, тельца. Мартин посмотрел в окно на косой дождь, струйками стекавший с вывески на столбе напротив дома, на переполненную колоду для водопоя, а потом снова перевел глаза на огонь, казалось различая среди горящих поленьев отражение далекого Лондона.

Он много раз повторил этот осмотр в одном и том же порядке, как будто это было необходимое дело, когда шум колес за окном привлек его внимание и нарушил этот порядок. Выглянув во двор, он увидел крытый фургон, запряженный четверкой лошадей и груженный, насколько можно было разглядеть, зерном и соломой. Возчик, который приехал один, остановился перед харчевней напоить свою четверку и скоро вошел в общую комнату, топая ногами и стряхивая воду со шляпы и куртки.

Это был краснощекий и дюжий молодой парень, щеголь в своем роде и с добродушной физиономией. Подойдя к огню, он в знак приветствия поднес ко лбу указательный палец жесткой кожаной перчатки и заметил (без особенной надобности), что погода нынче из ряду вон дождливая.

– Да, очень дождливая, – сказал Мартин.

– Что-то я и не запомню такого ливня.

– Мне еще не приходилось под таким мокнуть, – сказал Мартин.

Возчик взглянул на забрызганное грязью платье Мартина, на мокрые рукава его рубашки, на пальто, сохнущее перед огнем, и после некоторого молчания сказал, грея руки:

вернуться

40

Томик «Бакалавра из Саламанки». – Речь идет о романе известного французского писателя Лесажа (1668—1747), вышедшем в свет в 1736 году.