Жизнь и приключения Мартина Чезлвита, стр. 211

Так он проработал целое утро, орудуя то пером, то линейкой, то циркулем, то резинкой, то карандашом, то черной и красной тушью. Он много думал о Мартине и о вчерашнем свидании с ним; у него стало бы гораздо легче на душе, если б он решился довериться своему другу Уэстлоку и узнать его мнение на этот счет. Но Джон, как ему было известно, не оставил бы этого так, а ведь Джон помогал теперь Мартину в очень важном деле, и лишить Мартина помощи в такую критическую минуту – значило бы нанести ему серьезный ущерб.

– Так что придется держать это про себя, – сказал Том со вздохом, – придется держать про себя.

И, стараясь забыться за работой, он принялся за нее еще усерднее прежнего, орудуя попеременно пером, линейкой, резинкой, карандашом, черной и красной тушью.

Он проработал еще час или около того, когда внизу у входа послышались чьи-то шаги.

– Ага, – сказал Том, взглядывая на дверь, – было время, и еще не так давно, когда эти шаги заставили бы меня насторожиться. Но теперь я это бросил.

Шаги слышались все выше по лестнице.

– Тридцать шесть, тридцать семь, тридцать восемь, – считал Том. – Теперь ты остановишься. Никто не поднимается выше тридцать восьмой ступеньки.

Посетитель и в самом деле остановился, но только для того, чтобы перевести дыхание, потом шаги послышались снова. Сорок, сорок один, сорок два, и так далее.

Шаги приближались. Дверь была открыта настежь, If и Том с любопытством и нетерпением поглядывал на нее. Когда на площадке показалась фигура и, остановившись на пороге, посмотрела на него, он вскочил со стула, думая, что видит привидение.

Старый Мартин Чезлвит! Тот самый, которого он оставил у мистера Пекснифа дряхлым и все более и более слабеющим стариком!

Тот самый? Нет, не тот самый; этот старик был хотя и стар, но полон жизни, и опирался на трость сильной рукой, другой рукой делая знак Тому, чтоб он молчал. Один взгляд на решительное лицо, живые глаза, на руку, сжимавшую трость, на выражение энергии и настойчивости во всей фигуре – и Тома мгновенно озарило.

– Вам долго пришлось меня ждать, – сказал Мартин.

– Мне сказали, что мой патрон скоро приедет, – ответил Том, – но…

– Я знаю. Вам не сказали, кто он такой. Это было по моему желанию. Я собирался повидаться с вами гораздо ранее. Я думал, что время уже настало. Я думал, что не узнаю о нем ничего больше и ничего хуже, чем в тот день, когда мы с вами виделись в последний раз. Но я ошибся.

Он подошел к Тому и пожал ему руку.

– Я жил у него в доме, Пинч, и терпел его подлое раболепие долгие дни, недели, месяцы. Вы это знаете. Я позволил ему сделать меня своим орудием. Вы это знаете: вы видели меня там. Я вытерпел в тысячу раз больше, чем мог бы вытерпеть, будь я тем жалким, дряхлым стариком, каким он считал меня. Вы это знаете. Я замечал, как он навязывается Мэри со своим вниманием. Вы это знаете: кому лучше знать, кому, как не вам, верное сердце! Его низкая душонка разоблачалась передо мной день за днем, и я ни разу не выдал себя. Я бы ни за что не вытерпел такую муку, если бы не надеялся, что придет час расплаты.

Он остановился посреди своей страстной речи, если можно назвать страстной такую решительную и твердую речь, чтобы еще раз пожать Тому руку. Потом сказал в сильном волнении:

– Закройте дверь, закройте же дверь! Он с минуты на минуту должен явиться сюда за мной; боюсь, как бы он не пришел слишком скоро. Близится время, – сказал старик торопясь, однако лицо и глаза его сияли, – которое вознаградит всех. Даже за миллион золотых монет я не хотел бы, чтоб он умер или повесился! Закройте дверь!

Том закрыл ее, сам не зная, во сне или наяву он это видит.

Глава LI

проливает – новый, яркий свет на весьма темное место и рассказывает, что воспоследовало из предприятии мистера Джонаса и его друга.

Настал тот вечер, когда старый конторщик должен был поступить под надзор своих сторожей. Доведенный чуть ли не до сумасшествия мыслями о своем злодеянии, Джонас все же не позабыл об этом.

Терзаясь страхом, он не мог этого не помнить, ибо от настойчивости в выполнении задуманного зависела собственная его безопасность. Один намек, одно слово старика, пойманное в такую минуту настороженным слухом, могло повлечь за собой целую цепь подозрений и погубить его. Он зорко следил за всеми путями, ведущими к раскрытию его вины, и эта зоркость обострялась имеете с сознанием опасности, которая грозила ему. С преступлением на совести, терзаясь бесчисленными тревогами и страхами, не дававшими ему покоя ни днем ни ночью, он совершил бы убийство еще раз, если б увидел, что этот путь ведет к спасению. В этом и была его кара, на это и была обречена его преступная душа.

Страх принуждал его совершить снова то самое дело, которое внушало ему такой невыносимый страх.

Однако достаточно будет держать Чаффи взаперти, как он решил. Джонас собирался бежать, когда уляжется первое волнение и тревога и когда его попытка не возбудит ни в ком подозрения. А тем временем сиделки уймут старика; да если б ему и вздумалось поговорить, их ничем не удивишь. Известно, что такое сиделки.

И все же он не на ветер сказал, что старику надо заткнуть рот. Он решил, что заставит его молчать, и ему важно было добиться этой цели, все равно какими средствами. Всю жизнь он был резок, груб и жесток с беднягой Чаффи, и насилие казалось ему вполне естественным по отношению к старику. «Ему заткнут рот, если он будет говорить, и свяжут руки, если он будет писать, – говорил про себя Джонас, глядя на старика, когда они сидели вдвоем. – Для этого он достаточно полоумный, а я ни перед чем не остановлюсь!»

Т-с-с!

Он все прислушивался! К каждому звуку. Он прислушивался с тех самых пор, но этого еще не было. Банкротство страхового общества; бегство Кримпла и Буллами с награбленным добром, в том числе, как он и опасался, с его собственным векселем, которого он не нашел в бумажнике убитого и который вместе с деньгами мистера Пекснифа был, очевидно, переслан тому или другому из этих надежных друзей для помещения в банк; понесенные им огромные потери и до сих пор висевшая над ним угроза быть привлеченным к ответственности в качестве одного из директоров обанкротившейся фирмы – мысли об этом возникали в его уме постоянно, но он не мог на них сосредоточиться. Он знал, что они тут, но в ярости, замешательстве и отчаянии думал только об одном – когда же найдут мертвое тело в лесу.

Он пытался – он непрестанно пытался – не то чтобы забыть, что оно лежит там, – забыть об этом было невозможно, – но не мучить себя яркими картинами, возникавшими в воображении: вот он бродит вокруг, все вокруг тела, тихонько ступая по листьям, видит его в просвет между ветвями и подходит все ближе и ближе, спугивая мух, которые густо усеяли его, точно кучками сушеной смородины. Он неотвязно думал о минуте, когда тело будет найдено, и напряженно прислушивался к каждому стуку, к каждому крику, к шуму шагов, то приближавшихся, то удалявшихся от дома, следил в окно за прохожими на улице, боясь выдать себя словом, взглядом или движением. И чем больше его мысли сосредоточивались на той минуте, когда тело будет найдено, тем сильнее приковывало их оно само, одиноко лежащее в лесу. Он: словно показывал его всем и каждому кого видел: «Слушайте! Вы знаете про это? Уже нашли? И подозревают меня?» Если бы его приговорили носить это тело на руках и повергать для опознания к ногам каждого встречного, то и тогда оно не могло бы находиться при нем более неотлучно и не занимало бы его мыслей с таким неотвязным упорством.

И все же он ни о чем не жалел. Ни раскаяние, ни угрызения совести не тревожили его: он только опасался за себя. Смутное сознание, что, решившись на убийство, он погубил себя, только разжигало его злобность и мстительность и придавало еще больше цены тому, чего он добился. Тот человек убит: ничто не могло этого изменить. Он все еще торжествовал при этой мысли.