Барнеби Радж, стр. 68

– Я предвижу, что это будет за объяснение, и потому отказываюсь от него, Эдвард, – сухо остановил его мистер Честер. – Я заранее уверен, что этот разговор меня расстроит, а я терпеть не могу всяких огорчений. Если ты намерен противиться моим планам, не хочешь упрочить свое положение и сохранить тот блеск и почет, которые так долго сохранял наш род, словом, если ты решаешься идти своим путем, иди и унеси с собой мое проклятие. Мне очень жаль, но другого исхода я не вижу.

– Что ж, проклинайте меня, – сказал Эдвард. – Проклятие – это пустой звук, не более. Я не верю, что человек может проклятиями навлечь несчастье на другого, а в особенности на собственных детей, – это так же не в его силах, как заставить хоть одну каплю дождя или снежинку упасть из туч на землю. Подумайте, сэр, о том, что вы делаете.

– Ты такой безбожник и нечестивец, такой возмутительно неблагодарный сын, – отпарировал его отец, лениво повернувшись к нему и продолжая щелкать орехи, – что я больше не могу тебя слушать. При таких условиях нам совершенно немыслимо жить вместе. Будь любезен, позвони слуге, пусть проводит тебя. И прошу тебя больше в мой дом не возвращаться. Убирайтесь, сэр, если у вас не осталось ни капли совести, ступайте к черту, искренне желаю вам попасть к нему в лапы. Прощайте.

Ни слова не говоря, ни разу не оглянувшись, Эдвард вышел и навсегда покинул отцовский дом.

Мистер Честер был несколько красен и возбужден, но держал себя как обычно. Когда на вторичный звонок вошел слуга, он сказал ему:

– Пик, если этот господин, который только что ушел… – Извините, сэр, – вы говорите о мистере Эдварде?

– Что за вопрос, болван? Разве тут был кто-нибудь еще? Так вот, если этот господин пришлет за своими вещами, отдайте их, понятно? А если он придет сам – меня нет дома. Так ему и скажите и захлопните перед ним дверь.

Вскоре везде стали шушукаться, что у мистера Честера очень неудачный сын, который причиняет ему много Забот и горя. И добрые люди, слышавшие и передававшие это другим, еще больше дивились выдержке и спокойствию несчастного отца. «Какой же это прекрасный человек, – говорили они, – если, столько пережив, он остался таким кротким и уравновешенным». При имени Эдварда в «свете» теперь качали головами, прикладывали палец к губам, вздыхали и делали серьезные мины. Те, у кого были сыновья в возрасте Эдварда, кипя благородным негодованием, желали ему смерти во имя торжеств добродетели. А земной шар продолжал вертеться, как и раньше, и вертелся все пять следующих лет, о которых наша повесть умалчивает.

Глава тридцать третья

В один холодный вечер в начале года тысяча семьсот восьмидесятого от рождества Христова, как только смерклось, подул резкий северный ветер, и быстро надвинулась темная жуткая ночь. Жестокие ледяные вихри секли мокрые улицы густой смесью дождя и снега и барабанили в дребезжавшие окна. Вывески, вырванные из скрипевших рам, с грохотом валились на мостовую. Старые расшатанные трубы качались под ветром и каждую минуту грозили упасть. И не одна колокольня дрожала в эту ночь, словно при землетрясении.

В такую ночь люди, имеющие хоть малейшую возможность укрыться там, где тепло и светло, не станут искушать ярость снежной бури. В кофейнях поприличнее, посетители, собравшись у камелька, на время утратив интерес к политике, с тайным удовлетворением сообщали друг другу, что ветер крепчает с каждой минутой. А во всех убогих харчевнях на берегу Темзы у огня сидели компании людей, неотесанных, странных на вид. Здесь толковали о кораблях, гибнущих в такую погоду в море со всем экипажем, здесь можно было услышать немало страшных рассказов о кораблекрушениях и утонувших моряках, и одни выражали надежду, что ушедшие в плавание знакомые матросы спасутся, другие в сомнении покачивали головами. В семейных домах дети теснились у камина, с упоением и страхом слушая сказки о привидениях, домовых и высоких фигурах в белом, которые появляются у кровати, о людях, уснувших в старой церкви, – их, не заметив, заперли там, и поздней ночью они просыпались одни в пустой церкви. Наслушавшись таких рассказов, дети дрожали при одной мысли о темной спальне наверху, но все же им весело было слушать, как ветер воет за окнами, и хотелось, чтобы он выл подольше. Время от времени счастливцы, защищенные надежным кровом, умолкали и прислушивались, или кто-нибудь из них, подняв палец, восклицал: «Tсc!» – и тогда в наступившем молчании, заглушая треск дров в камине и частый стук дождя и снежной крупы в оконные стекла, слышался то заунывный шум ветра, от которого дрожали стены, словно сотрясаемые рукой гиганта, то хриплый рев морского прибоя; а то поднимался такой грохот и бешеные вихри, что казалось – вся природа обезумела; затем вихри с протяжным воем улетали прочь, и ненадолго наступало затишье.

Весело сияли в тот вечер огни «Майского Древа», хотя никто не мог их видеть, ибо дорога была безлюдна. Да будет благословенна ветхая занавеска на окне, красная, как жаркое пламя, как рубин, – сквозь нее смешанный поток яркого света, шедший от огня в камине, свечей, и, кажется, даже от яств, бутылок и веселых лиц, сиял приветливо манящим оком в мрачной пустыне ночи. А внутри! Какой ковер сравнится с хрустящим под ногами песком, какая музыка – с веселым потрескиванием дров в камине, какой аромат духов – с аппетитными запахами из кухни, какое тепло погожего дня – с живительным теплом этого дома? Благословенный старый дом, как стойко он выдерживал натиски стихий! Сердитый ветер бесновался и гудел вокруг его крепкой крыши, наскакивал на широкие трубы, а те, как ни в чем не бывало, выбрасывали из своих гостеприимных недр огромные клубы дыма и вызывающе пыхтели прямо ему в лицо; он с грохотом сотрясал все здание, словно жаждал запугать веселый огонек в окне, но огонек не сдавался и, казалось, назло ему разгорался еще ярче.

А как описать изобилие благ земных в этой прекрасной гостинице, размах и щедрость во всем! Мало того, что в большущем камине пылал огонь, – и в изразцах, которыми камин был выложен, так же ярко горели и плясало пятьсот веселых огней. Мало того, что красная занавеска не впускала сюда мрак и ярость ненастной ночи и придавала комнате веселый и уютный вид – в крышке каждой кастрюли, каждом подсвечнике, в медной, оловянной, жестяной посуде, развешанной по стенам, отражались бесчисленные красные занавески, словно загоравшиеся при каждой вспышке пламени, так что, куда ни глянь, пылали бесконечные ленты яркого пурпура. И в старых дубовых панелях и балках, стульях и скамьях отражался этот пурпурный свет, – только более тусклого и темного тона; огни и красные занавески отражались даже в зрачках собеседников, в их пуговицах, в вине, которое они пили, и трубках, которые они курили.

Мистер Уиллет сидел на том же месте, на котором сиживал пять лет назад, так же устремив глаза на неизменный котел. Сидел здесь с тех пор, как часы пробили восемь, и не подавал никаких признаков жизни, кроме шумного дыхания, сильно напоминавшего храп, хотя он вовсе не спал и даже по временам подносил ко рту стакан или выколачивал трубку и снова набивал ее табаком. Было уже половина одиннадцатого. Как и прежде, мистеру Уиллету составляли компанию мистер Кобб и долговязый Фил Паркс, и за два с половиной часа никто из них трех не вымолвил ни единого слова.

Быть может, люди, которые в течение многих лет встречаются в одной и той же обстановке, сидят на тех же местах и делают одно и то же, обретают какое-то шестое чувство или заменяющую его таинственную способность воздействовать друг на друга? Этот вопрос могут решить только философы. Достоверно только то, что старый Джон Уиллет, мистер Паркс и мистер Кобб считали себя самыми занимательными и веселыми собеседниками и, пожалуй, даже – людьми величайшего ума. Достоверно и то, что они, сидя у огня, часто переглядывались, словно между ними происходил беспрерывный обмен мыслями, и ни один из них отнюдь не считал себя и соседей молчаливыми. Встречая взгляд другого, каждый кивал ему, словно говоря: «Вы чрезвычайно ясно высказали свое мнение, сэр, и я с вами совершенно согласен».