Дни Кракена, стр. 47

Глава пятая

Я не поднялся сразу в редакцию, а некоторое время постоял в холодке возле лифта. Не знаю, что со мной было. Я не сентиментален и не люблю лучших друзей человека. Терпеть не могу ни собак, ни кошек. Но я все видел плачевную оскаленную морду дворняги, слышал плеск от падения тела и крик: “Ага! Почуял!” Я отлично сознавал огромную ценность спрута, знал, что беспозвоночники в любой момент готовы отдать ему веек собак Москвы, дохлых и живых, и что они правы. Но мне чудилось какое-то предательство в этом плеске и испуганно-радостном крике… Собаки принадлежали нашему миру. Они все время были с нами, на солнце и на воздухе. А чудище в бассейне было невероятно чужим. Ни мы, ни наши собаки не имели с ним ничего общего. Оно было чужое, насквозь чужое. Даже в его запахе не было ничего знакомого, пусть хотя бы и враждебного. Это было нелепо, что оно могло чего-то требовать от нас через разделявшую нас пропасть. А еще более нелепо было давать ему хотя бы самую незначительную частичку от нашего мира. И вдобавок низко радоваться, что оно приняло дань.

Потом я отдышался и вернулся в редакцию. Там все было привычно и светло. Тимофей Евсеевич торопливо царапал замечания на полях рукописи, наклонив над нею лысый череп и задрав правое плечо. Его желтоватая лысина тускло блестела под солнцем. Костя брезгливо перебирал запачканными в чернилах пальцами исписанные и исчерканные листки аннотаций. Волосы его были взъерошены, пестрая ковбойка расстегнута до пупа. Аккуратненькая Люся сидела очень прямо и стучала на машинке. Когда я вошел, она подняла мне навстречу хорошенькую мордочку и сообщила:

- Неодобрение я напечатала, Андрей Сергеевич, оно у вас на столе.

Я кивнул и прошел к своему столу. Костя с отвращением сказал:

- Аннотации я написал, но это все равно, по-моему, белиберда.

- Перепечатай и покажешь Тимофею Евсеевичу, - сказал я. - Сейчас я ухожу и вернусь, наверное, только в понедельник. Тимофей Евсеевич, остаетесь за меня.

- Слушаюсь, - тихонько отозвался Тимофей Евсеевич.

Они все внимательно глядели на меня. Но мне не хотелось рассказывать им о спруте. Я подписал неодобрение, убрал рукопись Майского в стол и поднялся.

- До свидания, - сказал я. - Если будет что-нибудь срочное - звоните. Но вообще постарайтесь не звонить.

- Знаем, - важно сказал Костя.

Люся, простая душа, осторожно оглянулась на него, покраснела и робко проговорила:

- Простите, Андрей Сергеевич, Марецкая опять заходила.

О господи! Что еще стряслось? Кто еще с кем пьянствует, кто с кем целуется? И что я еще такого натворил?

- До свидания, - повторил я и вышел.

В коридоре я с места перешел на бег. Я ринулся вниз по лестнице, прогрохотав каблуками по всем четырем этажам, как спринтер промчался через двор и перешел на солидный шаг только за воротами. У автомата я задержался и выпил два стакана воды без сиропа. Через минуту подошел троллейбус, и я до самой своей остановки сидел на горячем от солнца сидении, закрыв глаза и безудержно улыбаясь. Я вел себя как пьяный, но ничего не мог поделать. Меня одолевало чувство свободы. Очередное сражение с Банъютэем откладывалось, и ответственность за это нес не я. Дома я швырнул пакет с фотокопиями на стол, повалился на диван и крепко заснул.

Меня разбудил стук в дверь. Стук был неуверенный и тихий, ноя, вероятно, уже основательно выспался к тому времени и сейчас же открыл глаза. Спросонок я подумал, что это сосед принес почту, встал и распахнул дверь. За дверью стояла Юля.

- Здравствуй, Андрюша, - сказала она, смущенно улыбаясь. - Я не помешала?

- Ох, - сказал я. - Что ты, Юленька, как ты можешь мне помешать? Входи, сделай милость.

Она вошла, поглядела на диван и спросила:

- Ты спал?

- Да, - признался я. - Слегка вздремнул. Неужели уже вечер?

Она посмотрела на часы.

- Половина шестого.

- Ох, - сказал я. - Хорошо, что ты меня разбудила. Ты только подожди немного, я умоюсь и поставлю чайник.

- Если чай для меня, - сказала она, - то не беспокойся. Я сейчас ухожу.

Я поставил чайник, с наслаждением попрыгал под ледяным душем, кое-как причесался и вернулся в комнату. Юля сидела в кресле и глядела на японскую саблю.

- Что это? - спросила она.

- А, - сказал я, - это у меня давно. Ты разве еще не видела?

Я вынул саблю из ножен и взялся за рукоять обеими руками. Затем я сделал зверское лицо и, вращая клинок перед собой, двинулся на Юлю, приседая на полусогнутых ногах. Наверное, точь-в-точь как тот несчастный негодяй на набережной в Хончхоне. Юля испуганно отодвинулась.

- Перестань дурачиться, пожалуйста, - сказала она. - Ну что за манера? Откуда это у тебя?

- Так, подарил один японец, - сказал я и сунул саблю обратно в ножны. - Такой милый человек. Очень любезно с его стороны, правда? Великолепная сталь. Неужели ты в первый раз видишь? Хотя да, ты тогда сидела, кажется, на диване, к ней спиной. Хочешь на диван?

Она закрыла глаза и помотала головой.

- Ну как хочешь. Что бы тебе еще показать? - Я огляделся. - Что у меня еще есть хорошенького?

- Сядь пожалуйста, Андрюша, - сказала она довольно резко, - Мне надо серьезно поговорить с тобой.

Я сел на диван. Она была какая-то бледная, с синяками под глазами. Летом в жару очень тяжело работать. Особенно женщинам.

- Между прочим, - сказал я. - Ты знаешь, я сегодня видел живого спрута. Живого, понимаешь? Такая огромная серая скотина. Он живет у нас в бассейне. Честное слово, я не шучу.

- Да? - сказала она безо всякого интереса. - Очень интересно. Послушай, Андрюша, у меня есть к тебе очень серьезный разговор.

- Опять о Майском?

- Нет. Не о Майском. Не о Майском, а о нас с тобой. Ты знаешь, что о нас с тобой говорят в издательстве?

- Какие-нибудь гадости, - предположил я.

Она вся так и вспыхнула, даже уши загорелись, а глаза наполнились слезами.

- Вчера вечером этот подлец Ярошевич при всех, при Полухине, при Степановой намекнул, будто я… будто мы с тобой… В общем, будто ты и я -любовники.

Последние слова она произнесла хриплым трагическим шепотом, достала из сумочки носовой платочек и высморкалась.

- Старый дурак, - сказал я. - Какое ему дело, спрашивается?

- Это он мстит, - продолжала Юля хриплым голосом. - Он сам всю зиму приставал ко мне, волочился, меня прямо тошнило от него. В новогодний вечер полез ко мне целоваться своими слюнявыми губами, я ему там же при всех пощечину залепила. Вот теперь он и мстит, распускает про меня мерзкую клевету.

- И про меня, - сказал я. - А почему ты не залепила ему еще одну пощечину?

- Ну что ты, Андрюша, он все-таки пожилой человек… и в партбюро, в присутствии директора… И потом я растерялась, я даже не сразу поняла, что он имеет в виду. Знаешь, как он это подло умеет делать, будто просто такая стариковская шуточка, но все сразу поняли, ведь нас с тобой часто видят вместе.

- Да, - вздохнул я. - Очень часто. Но ты успокойся, Юленька. Не огорчайся. Ну кто же принимает Ярошевича всерьез? Старый дурак, только и всего.

- Нет, нет, это ужасно, - сказала Юля твердо. - Ты себе представить не можешь, как это ужасно. Мы сейчас ведем такую борьбу за моральную чистоту, стараемся не оставить без внимания ни одного случая нарушения норм коммунистической морали - и вот пожалуйста, коммунистка, член бюро подозревается в такой распущенности. С какими глазами я теперь буду выступать перед нашими девушками? У меня такое чувство, будто меня вымазали грязью и выставили на всеобщее обозрение.

Она опять страшно покраснела и стала сморкаться.

- Ну, ну, Юленька, - сказал я. - Не надо так расстраиваться. Пережили страшную войну, пережили кое-как культ личности, переживем и Ярошевича. Мне, между прочим, не совсем понятно. Сколько тебе лет?

- Двадцать восемь, - сказала она. - При чем здесь мой возраст?

- Я вот что не понимаю. С каких пор считается, что здоровая молодая женщина не имеет права на… э-э… интимную жизнь? Даже если она коммунист и член партбюро.