В никуда, стр. 99

Я старался припомнить, что было дальше.

– Один из моих товарищей подобрал автомат вьетнамца. "У косоглазого был полный магазин, – сказал он. – Как, черт возьми, тебе удалось сойтись с ним врукопашную?" Я не ответил. А другой похлопал меня по плечу: "Бреннер, ты должен стрелять в этих мудаков, а не резаться с ними на ножах". Оба рассмеялись. Потом один из них подобрал мачете. "Отсеки голову, а то никто не поверит в это дерьмо". И... я отсек. Товарищ присоединил штык к моей винтовке, нанизал на нее голову и подал винтовку мне...

Я посмотрел на Сьюзан и продолжал:

– Мы возвращались в роту и несли на штыке голову. И когда подходили к нашим позициям, товарищ закричал: "Не стреляйте! Бреннер взял пленного!" – и все засмеялись. Все хотели знать, как это произошло. А один солдат срезал бамбуковый ствол и насадил на него голову. Потом я все рассказал капитану и тем двоим, что меня нашли. И был явно не в себе – все смотрел на голову, которую носили на шесте. В тот же вечер меня перебросили на вертолете в базовый лагерь. Вместе с головой. И ротный писарь выдал мне трехдневный пропуск в Нячанг. – Я посмотрел на Сьюзан. – Вот так я очутился в Нячанге на побывке.

Глава 31

Мы со Сьюзан молча спустились к реке и там проверили, нет ли на нас пиявок. На Сьюзан ничего не оказалось, а я нашел на себе древесного кровососа, который уже начал раздуваться.

– Закури, – попросил я. И когда она разожгла сигарету, научил, как прижечь пиявке хвост, но так, чтобы не подпалить меня. Сьюзан поднесла сигарету к кровососу, он отвалился, она сняла его с моей спины и с возгласом отвращения отбросила в сторону.

– У тебя течет кровь. – Она приложила к укусу ткань и держала, пока ткань не пристала. Мы сидели на камне у воды и молчали.

– Дай затянуться, – попросил я.

Сьюзан подала мне сигарету. Я набрал полные легкие дыма, закашлялся и отдал сигарету ей.

– Курить вредно.

– А кто говорит, что полезно?

Мы сидели и слушали, как журчит вода. Сьюзан докурила и спросила:

– Ты как?

– Нормально. – Я подумал и добавил: – Многие ребята, которые здесь побывали, могут рассказать истории похуже... я сам видел вещи пострашнее... но в этой рукопашной что-то было. Я до сих пор ощущаю запах того вьетнамца, вижу его лицо, чувствую в руке его волосы и нож, который режет ему горло...

– Договаривай.

– Потом я жалел, что убил его. Знаешь, он должен был жить. Как побежденный воин, который проявил мужество.

– А он бы оставил тебя в живых?

– Нет. Но мне не следовало отрезать ему голову. Достаточно было уха или пальца.

Сьюзан закурила новую сигарету.

– Не это тебя беспокоит на самом деле.

Мы встретились глазами.

Я долго смотрел на воду и наконец произнес:

– Я боюсь себя.

Она кивнула.

– Не понимаю, откуда это в мне.

Сьюзан бросила окурок в реку.

– Оттуда, куда тебе не надо больше возвращаться.

– Я бы солгал, если бы сказал, что не получил удовольствия... от того, что принял вызов и победил.

Сьюзан промолчала.

– Но обычно такие травмирующие вещи очень быстро хоронятся в сознании, и уже в свой первый день в Нячанге я думал о чем угодно, только не о той драке в лесу. Хотя время от времени она возникала у меня в голове.

Сьюзан кивнула и опять закурила.

– Но когда я вернулся домой, то стал думать о случившемся все чаще и чаще: зачем я так поступил? Никто меня на это не подбивал, кроме того вьетнамца. Не было никаких разумных причин бросать винтовку и идти с лопаткой на его мачете. Что, черт возьми, со мной произошло?

– Есть вещи, о которых лучше не задумываться, – проговорила Сьюзан.

– Вероятно... Я хочу сказать, что видел на войне вдоволь психов, видел парней, которые во время боя теряли всякий страх, сталкивался с нечеловечески жестоким поведением, которого никто не ожидал от, казалось бы, вполне нормальных ребят. Видел на столах офицеров и сержантов пресс-папье и подсвечники из черепов, а на солдатах – ожерелья из зубов, сушеных ушей и фаланг пальцев. Могу рассказать о зверствах, которые творились с обеих сторон. Поневоле задумываешься, кто мы такие и кто ты сам, если перестаешь обращать на такие вещи внимание. И уж вовсе изумляешься, когда сам начинаешь принимать в них участие. Это что-то вроде культа смерти... и ты стремишься к нему приобщиться.

Сьюзан смотрела на воду. Дым вился с кончика ее сигареты.

– Большинство ребят попадали сюда вполне нормальными, и их воротило от того, что они видели. Через несколько недель они привыкали, а через несколько месяцев сами становились членами клуба свихнутых. Но когда возвращались домой, снова приходили в себя, хотя были и такие, кто так и не сумел образумиться. Я ни разу не видел, чтобы какой-нибудь съехавший пришел в чувство, пока он был здесь. Наоборот, становился все хуже, поскольку в этой обстановке терял всякое чувство... человечности. Или, если выразиться мягче, становился бесчувственным. И это больше пугало, чем вызывало отвращение. Утром солдат отрезал уши убитому вьетконговцу, а днем раздавал деревенским ребятам леденцы и шутил со стариками. Я хочу сказать, что они не были жестокими или сумасшедшими, мы были нормальными, и это меня чертовски пугало.

Я заметил, что перешел от "они" к "мы" и от "мы" к "я". В этом было все дело: "они" становились "нами", а "мы" – "мной". Пошел он на хрен, отец Беннет, и туда же церковь Святой Бригиты, Пегги Уолш и акт раскаяния, пошла подальше исповедальная кабинка и все, чему меня учили в школе и дома. На это потребовалось три месяца. Потребовалось бы меньше, но в ноябре и декабре в Бонсонге было нечто вроде затишья. Однако после Тета, Кесанга и долины Ашау я бы прикончил собственного брата, если бы увидел его во вражеской форме.

Сьюзан все так же смотрела на реку и не шевелилась, словно не хотела делать резких движений, пока я сжимал в руке остро отточенную саперную лопатку.

Я сделал глубокий вдох.

– Не хочу притворяться, что служил помощником капеллана. Отнюдь. Мы все там свихнулись. Но все-таки понимали, что это временно и сообразно обстоятельствам. И если повезет, мы однажды вернемся на родину. Но беда в том, что забираешь все это домой и навечно меняешься, потому что побывал в самых темных закоулках собственной души – таком месте, о существовании которого знают все, но мало кто туда забредает, но ты сам находился там слишком долго и тебе не пришло в голову, что это ужасно, ты не испытываешь ни грамма вины, что само по себе страшно... ты продолжаешь жить в США, среди нормальных людей, смеешься, шутишь, но несешь в себе секрет, о котором не догадывается даже мать, даже твоя девушка, хотя временами она замечает, что что-то не так... а иногда ты встречаешься с кем-то, кто тоже был там, и вы выдаете друг другу идиотские истории о том, как напились и потрахались, о горячих районах высадки, о тупых офицерах, которые не могут прочитать карту, о самом гнусном переплете, в который пришлось попадать, и о бедняге то ли Бобе, то ли Билле, которого там ухлопали, – о том о сем, но никогда о тех крестьянах, которых расстрелял то ли по ошибке, то ли не по ошибке, и сколько собрал ушей и голов, и как перерезал человеку горло ножом...

– А хоть кто-нибудь был там нормальным? – спросила Сьюзан.

Я задумался.

– Хотел бы я сказать, что среди нас были люди, которые сохранили хоть толику морали и человечности. Но не припоминаю... Боевое подразделение обладает способностью самоотбора: солдаты, которые не в силах это вынести, не попадают на передовую или их возвращают обратно. Помню нескольких ребят, которые очень быстро сломались, и их отослали в тыл перебирать бумажки. Это считалось бесчестьем, но мы от них избавились. Да, были и такие, которые сохранили свои моральные и религиозные убеждения, но знаешь, на войне все как в жизни – лучшие умирают молодыми и в первую очередь. Вот самый правильный ответ, который я могу тебе дать.