Волчья тень, стр. 39

Статейка короткая, и в общем-то даже не о ней. Это про каких-то художников новой волны в Ньюфорде и как их работы связаны с произведениями более известных мастеров вроде моей сестрички. Там есть еще фотографии каких-то других художников, но я вижу только ее и эти чертовы картинки с эльфами на стене у нее за спиной.

Не могу объяснить, что со мной сталось, – никому, кроме меня, этого не понять.

Будто черная дыра, что во мне, наполнилась вдруг еще большей чернотой.

Наверно, со мной происходит что-то вроде того, что наши проповедники в Тисоне называли прозрением. Я вдруг понимаю, что всей своей дерьмовой жизнью обязана ей. Дорога, которая привела меня сюда, которая превратила мою жизнь в то, чем она стала, которая довела Рози до тюрьмы, а Гектора до смерти, началась в тот день, когда она ушла из моей жизни, бросила меня. Оставила маленькую девочку в аду, где никому не было до нее дела.

Не знаю, сколько я так простояла, пока не заметила, что клиент пялится на меня, будто я отрастила лишнюю пару титек или еще что. Я открыла нужную статью, сделала ему копию, а прежде чем вернуть журнал, скопировала и ту статейку, для себя.

Он ушел, обсчитав меня, и я сперва даже не заметила, а когда заметила, мне было плевать. Но из-за всего этого я задумалась. О чем именно, не могу сказать. Но, должно быть, о том, что есть все-таки в мире справедливость. Не то чтобы кто-то за тебя расплатился, – нет, не подумайте, не такая уж я дура. Так в жизни не бывает. Но можно все-таки расплатиться за себя самой. Ухватить ту силу, которая наполняет меня в мире снов, загнать ее в бутылку и перенести с собой сюда.

А уж тогда берегись!

Под самый конец зимы, в феврале 1999-го, Рози наконец выпустили из тюрьмы. Небо в тот день было такое асфальтово-серое, что мне пришли на ум зимы в Тисоне, только было гораздо теплее. Мне иногда вроде как не хватает тех холодов, смены времен года и прочего. Тогда хоть чувствуешь, как время идет, понимаешь, где находишься. Здесь плюс пятнадцать градусов и солнце, снега нет и сливы да акации в цвету. Такая зима не по мне.

Рози могла бы выйти раньше, только она не хотела, чтоб ее брали на поруки. Не хотела быть к кому-то привязанной. Просто отсидела свой срок, выплатила долг перед обществом. На мой взгляд, теперь пришла пора обществу заплатить ей долги, только я еще не смекнула, как их получить.

Я сняла со счета чуть ли не все деньги, которые накопила за время, пока Рози сидела, купила нам подержанный «кадиллак» и покрасила его в розовый цвет. Нетрудно угадать, кто оценил мой жест, когда я подкатила на нем к воротам тюрьмы. Она стояла, глядя на длинную, сияющую, как розовый леденец, машину и не могла перестать ухмыляться.

– Рэйлин Картер, – говорит она, – какого черта вы оказались в этаком экипаже? Надеюсь, вы его не украли?

– Нет, мэм, – ухмыляюсь я в ответ. – Нам его Гектор купил.

В некотором роде это правда. Все эти пяти– и десятидолларовые чеки с годами складываются в приличные деньги, ежели их не тратить, а прятать подальше. Рози открывает рот, будто собирается что-то сказать: насчет Гектора небось, что он, мол, уже сколь-. ко лет как мертв, но только плечами передергивает и забрасывает свою сумку на заднее сиденье, в компанию к двум чемоданам и моему ноутбуку. Багажник забит другим барахлом, которое стоило сохранить. Не так уж много его было. Остальное я просто бросила.

Рози забирается на пассажирское сиденье, закуривает сигарету.

– И куда мы теперь? – спрашивает она.

– Домой, – говорю я.

– Давно пора.

Когда я выворачиваю со стоянки, она показывает тюремной стене кукиш. На шоссе, как всегда, пробки, но нам плевать. У меня еще несколько тысяч осталось после покупки и покраски «кадиллака», так что мы можем разъезжать стильно. Нам все равно – быстро ехать или медленно, потому что мы теперь вместе, как и должно быть, и мы едем домой.

Джилли

Ньюфорд, май 1999-го

В конце апреля меня перевели в реабилитацию. Это здание к западу от главного корпуса, поменьше и более старое. Вид из него не такой живописный, как из прежней палаты, зато окно на первом этаже и выходит в скверик. Клумбы тюльпанов, зеленые газоны и расцветающие деревья творят с душой настоящие чудеса. Когда у меня нет процедур, я прошу посадить меня в кресло-каталку и подвезти к окну, смотрю в садик и мысленно пишу красками. Я здесь уже пару недель; держу слово, данное Джо, и делаю все, что велят, – восстанавливаю силы, упражняюсь и стараюсь не терять надежды. Только это трудно. Улучшение, если это можно назвать улучшением, такое крошечное, что о нем и говорить не стоит.

Головные боли продолжаются – как и паралич, это тоже следствие сотрясения мозга, – но обритые волосы на голове начали отрастать. Теперь рядом с косматыми зарослями прежних волос лежит поле короткой темной щетины. Синяки и отек на лице совсем прошли. Рука и нога еще в гипсе, но с руки его на той неделе снимут, потому что кости срослись.

В детстве я обеими руками действовала одинаково хорошо. Писать и рисовать мне было удобнее левой, а мячик я бросала правой и вилку или ложку держала ею же. В школе меня заставили все делать правой рукой, и я не сопротивлялась: хотелось походить на других, к тому же мне это было нетрудно. А теперь жалею. Если бы я не разучилась пользоваться левой рукой, то уже через неделю могла бы рисовать. Наверно, придется учиться заново.

Правая сторона все еще парализована, но я уже чувствую свое лицо. Онемение меня ужасно мучило. Ощущение как после наркоза у дантиста, только оно никак не хотело проходить. А теперь мышцы начинают слушаться, так что вид у меня больше не скособоченный. И тело начинает ощущаться, а в пальцах на руках и на ногах иногда бегают колючие мурашки, но шевелить ими я еще не могу. Считается, что это хороший признак, – я о мурашках, – но на самом деле это неприятно и болезненно. Зато я свободно двигаю левой ногой – может, придется учиться держать карандаш между пальцами ноги, – а сломанные ребра болят, только когда я смеюсь или когда меня пересаживают с кровати на каталку. Так что Сломанная Девочка склеивается, но ужасно медленно.

Мне приходит в голову, что надо бы отказаться от чердачка, но страшно даже подумать – ведь я прожила там целую вечность. Сняла его еще тогда, когда Кроуси был страшным захолустьем и за квартиру брали сущие пустяки. Теперь район превращается в элитный, квартал за кварталом, здание за зданием. Студентам туда уже ходу нет.

Но ведь мне еще много месяцев на свой чердак не вернуться, если вообще когда-нибудь вернусь. Нет смысла оставлять его за собой, разве что ради хранения вещей, но для кладовки получается дороговато. Я пока ни с кем об этом не говорила – не хочется взваливать на друзей еще и возню с упаковкой и перевозкой.

Оказывается, я скучаю по Дэниелю, медбрату из реанимации. Он мучил меня гимнастикой, и я помню, как говорила, что его добродушная болтовня сводит меня с ума, но со мной и прежде такое бывало. Здесь сестры очень милые, но это совсем не то. Когда меня переводили, он подарил мне брошку – сказал, что она досталась ему от матери. «Мне что, носить ее?» – усмехнулся он, когда я выразила мнение, что ее нельзя отдавать. Это просто бижутерия – знаете, такая миниатюра с английской деревушкой в рамке из искусственного жемчуга и латунной оправе, но мне она нравится. Я приколола ее к подушке.

Может, Софи и не ошиблась, и я действительно ему нравилась. Однако… он ни разу не заглянул ко мне с тех пор, как меня перевели в реабилитацию.

Но мне просто не верится, какой парад визитеров прошел передо мной с тех пор, как я попала в больницу. Даже не представляла, что у меня столько знакомых. Кристи вечно шутил, что если я кого не знаю в Ньюфорде, так это потому, что человек только вчера приехал, и в последние недели я начала подозревать, что это правда. После того как меня выпустили из интенсивной терапии, у меня в палате столько цветов, что не поймешь, где кончается кровать и начинается сад. Я люблю цветы, но это уж чересчур, и я просила Дэниеля передавать часть букетов в соседние палаты, чтобы поделиться своим богатством. Надеюсь, никто на меня не обиделся – я имею в виду тех, кто приносил цветы. Про соседей я точно знаю, что они радовались.