Вечера в Колмове. Из записок Усольцева. И перед взором твоим..., стр. 57

Немного об Н.И.Ашинове, каким он мне запомнился в ту ночь. Почти общая решимость «стоять за знамя» была Н.И.Ашинову, смею полагать, неожиданностью. Слишком реалист, он вряд ли рассчитывал на подобный идеализм. И доказательством то, что он ведь поначалу-то даже и не призывал «стоять за знамя», препоручив сие Нестерову и Джайранову.

Но едва единодушие обнаружилось, как господин атаман, искусно скрыв давешнюю растерянность, объявил, что наглые французы будут разбиты, однако победу можно купить лишь очень дорогой ценою.

И опять непостижимое! Человек, отнявший у вольных казаков радость «хлебного труда», человек, которого втихомолку кляли сами вольные казаки, именно этот человек внезапно возбудил прилив любви и преданности: «Мы все с тобою, батюшка!»

Я был потрясен; я почувствовал себя отщепенцем, почти изменником. И когда мы с ним столкнулись, буквально на минуту, в течение этой ночи, когда вольные казаки, установив окрест караулы, перетаскивали в глубь долины боевые припасы и продовольственные, когда мы с ним столкнулись и он протянул мне руку, я… я пожал эту руку. А он проговорил: «Эх, Николай Николаевич, вы уж не обижайтесь, всякое бывает. Кто старое вспомянет», – только это он и проговорил, а я… почувствовал облегчение, будто меня простили.

Сознаю, ничего не объяснил, лишь вопросы выставил. Уж лучше держаться за нить событий, хотя и она прерывистая, потому что с рассветом наступил ад кромешный, вижу все в обрывках, лоскутами.

Еще до рассвета гонцы, посланные Абдуллой, сообщили, что французы высаживают наемников-туземцев верстах в трех от нас, в пальмовом лесу. А едва рассвело, эскадра еще приблизилась к нашему берегу и бросила якоря. Было видно, как открываются ставни 30 на бортах кораблей и оттуда глядят жерла.

Нестеров со своей сотней занял оборонительную позицию. Он бы ударил в штыки, и наемники вряд ли бы выдержали удалую русскую атаку. Но замысел французов состоял в двойном ударе, в ударе с суши и с моря, а морскому шквальному пушечному огню нам противиться было нечем.

Не прошло и получаса, как все занялось огнем.

И ПЕРЕД ВЗОРОМ ТВОИМ…

(опыт биографии моряка-мариниста)

Вот человек, вот проза!

К. Батюшков

Предисловие

Простившись с Успенским и уже сворачивая на старинный тракт литературы путешествий, я вспомнил сироту Алифана. Алифана с Растеряевой улицы, нравы которой изобразил Глеб Иванович.

Завидев сироту, бабы причитали: «Ах ты, батюшки, угораздило же его – Кук!» Извозчики и лавочники науськивали дворняжек, а мальчишки дразнили, приплясывая: «Кук! Кук! Кук!»

Алифан читал, перечитывал, рассказывал, пересказывал книгу знаменитого мореплавателя Джемса Кука. Алифан плавал вместе с Куком в Великом, или Тихом. Растеряева улица недоумевала и злилась. Неподвижность мысли и места обитания представлялись растеряевцам гарантией твердости почвы и крепости корней. А сама по себе мечта увидеть мир – подозрительной, почти бесовской.

Явление Алифанов не зависело ни от среды, ни от времени, ни от географических координат. Об одном из своих персонажей Роллан писал: «Его томила непонятная тоска по далеким краям– те мечты об океане, которые нередко обуревают юных обитателей французских захолустий». Гончаров, называя книги, читанные в детстве, прибавляет: «…и – к счастью – путешествия в Африку, Сибирь и другие».

Не каждый, зачарованный музой странствий, отправлялся в странствия. Из тех, кто отправлялся, немало было подобных некоему С. из «Заметок о жизни» Доде – этот С, воротившись, отвечал на все расспросы – вопросом: «Угадайте, почем там картофель?»

Предлагая опыт биографии В. М. Головнина, подчеркиваю, что он мог бы повторить сказанное Сент-Экзюпери: «Прежде, чем писать, я должен жить». Это «прежде» было палубным. Лишь завершив путь, измеренный милями, он начинал путь, измеряемый страницами.

Талантливый мореход был ли и талантливым писателем?

Его современник, тоже навигатор, скромно заметил: «Моряки пишут худо, зато искренне». На мой взгляд, искренность не столько искупает недостатки профессионально писательские, сколько отменяет их. Об одном историке говаривали – он-де очень талантлив, но органически не умеет произнести хотя бы слово правды. В этом смысле Головнин был совершенно не талантлив.

Вряд ли Василий Михайлович задумывался над тем, участвует ли он в литературном процессе или не участвует. Он излагал свои наблюдения и свои размышления. А его прозе выставили высокий балл другие. То были Константин Батюшков и Вильгельм Кюхельбекер.

Особая, редкостная доля выпала его книге о пребывании в плену у японцев. Пленив взрослого читателя, она позже вошла в круг юношеского чтения. Давно сказано: человечество, старея, отдает лучшие книги юношеству. То есть Алифанам, где бы они ни жили, на Растеряевой улице или во французском захолустье.

Глава первая

1

Купель готова. Нынче сельскому попу крестить барского первенца. Мужчина явился в мир. И пребудет, пока не зазвонит по нем колокол.

Мальчонку несут к купели. Мир для младенца беззвучен, невидим. Но ведь это уже его мир. И на дворе этого мира стоит весна. Весна тысяча семьсот семьдесят шестого года.

Из дальних далей доносится топот повстанцев. Довольно дебатов, спор решит оружие. Мятежники воюют не по правилам? Тем хуже для солдат английского короля Георга III. Тем хуже для бостонского гарнизона.

Пушечный гул вместе с гулом Атлантики катится из Нового Света: Америка отламывается от британской короны.

А здесь, поближе – в Старом Свете?

Вешнее солнце 1776 года заглядывает в Фернейский замок. Вешний луч ловят морщинистые руки «короля республики наук и искусств». Ему восемьдесят два. Беззубый рот провален. Но он очень зубаст, зубаст, как щука, этот старый господин Вольтер.

Лужи на мостовых Парижа. Парижанин глазеет на мятежного чудака Жан-Жака. В кафе «De la Regence» моют окна. Светлые блики падают на шахматный столик. Наверное, вечерком придет Дени Дидро. О-о, мсье отлично играет в шахматы. Но самые лучшие партии разыграл Дидро в огромном круге Знания.

Весна не избавляет от государственных забот. Шестнадцатый Людовик собирается поохотиться в окрестностях Фонтенбло. Умный интриган маркиз Помбаль что-то нашептывает своему повелителю, кретину Хозе I португальскому. Карл III испанский милостиво дозволяет первому министру графу Флорида-Бланко набивать королевскую мошну. В Потсдаме, во дворце Сан-Суси, размышляет о прусском могуществе серьезный и трезвый Фридрих II.

Европеец шлет в океаны корабли. Капитан Джемс Кук вновь склоняется над картами Великого, или Тихого. Менее отважные, но куда более оборотистые капитаны навастривают «гвинейцев». Кили этих кораблей чертят знаменитый треугольник: Европа – Африка – Америка – Европа. Ветры и течения работают на барышников. Барыш верный, почти стопроцентный. Грузовой поток не иссякает. Из Европы в Африку: металлические бруски, мануфактура, бренди. Из Африки в Америку: рабы, рабы, рабы. Из Америки в Европу: табак, хлопок, сахар, ром. Вперед, «гвинейцы», вперед к Золотому берегу!

Золотой берег не только в Африке. И пахнет он не только пронзительным, как горе, потом черных невольников. Он пахнет и пряностями Индонезии. Он алеет бенгальским маком, дающим молочно-белый сок. Белый сок, густея, меняется в цвете: желто-красный, медно-красный… Ныне, в 1776 году, опять и опять будут действовать рычаги великой контрабанды, той, что доставляет в Китай опиум. «Шуми, шуми, послушное ветрило…»

Ветрила шумели в океанах, а над огромной северной державой мало-помалу поднимался зеленый шум. Медленно сбросив тяжелый тулуп, держава ворочалась и покряхтывала. Сходили снега, талые воды лежали на пожарищах недавней пугачевской войны. Голубело небо, а под ним все еще означались виселицы.

вернуться

30

Н.Н.Усольцев употребляет «сухопутный» термин вместо морского – «пушечный порт»: отверстие в корабельном корпусе для артиллерийской стрельбы с нижней палубы.