Март, стр. 56

Лорису хотелось пуститься в «психологические разыскания»: смятенная душа, болезнь, действия каземата, какие-то подозрения, что революционисты все-таки его мистифицировали… Но легкое движение бровей Александра объяснило министру, что государю скучна сия материя, и Лорис заметил лишь, что Клеточников назвал некоего Волошина, а сверх того открыл имя «нигилиста», учинившего покушение во дворце.

– Но где этот негодяй? – вскинулся Адлерберг.

– Скрывается на юге, граф. Увы, до сих пор не обнаружен. Ищем, граф, ищем… Что же до тех, кои уже в наших руках, повторяю: запирательство редкостное, умирать будут – своего не выдадут.

Баранов оживился. Заговорил, сплетая и расплетая ревматические белые пальцы, о том же, о чем решительно заявлял граф Адлерберг на чрезвычайном заседании после взрыва в Зимнем. Все это давно набило Лорису оскомину. Господи боже ты мой, какая примитивная формула: «Законность нас губит».

Он слушал Баранова с фальшивой серьезностью, а на губах дрожало, не слетая: «Ах, душа мой…» Михаил Тариэлович частенько употреблял это нарочитое «душа мой»; иногда ради благодушной иронии, иногда, чтоб кольнуть нерусским своим происхождением. Но сейчас ему лень иронизировать. Сейчас, нынче, когда арестован коновод Желябов, Михаил Тариэлович очень хорошо сознает прочность собственного местоположения.

Опустив коричневые тяжелые веки, граф Лорис наблюдал за императором. Тот достал папиросницу с крупным, чуть не в грецкий орех, рубином. Достал и будто любуется камнем, на лице ничего не прочтешь.

– Нет, господа, – сказал Александр по-французски, – жестокость – дурной советчик. Действовать следует упорно и методически, но только без жестокостей. Без жестокостей, господа.

«Редкостное свойство, – подумал Лорис, – какое-то наивное коварство. Когда по его молчаливому согласию вздергивают на виселицу, он тотчас делает вид, что все совершается из-за непонимания высочайшей воли. И эдаким Янусом – смолоду». Лорис на днях узнал, как Александр во время разгрома мятежников в царстве Польском иной раз посылал телеграммы: прошу такого-то не расстреливать. А в ответ получал депеши: желание вашего величества исполнено, такой-то повешен.

– Разумеется, ваше величество, – произнес Лорис. – Наш век и жестокость – вещи несовместные.

Александр поднялся, все поспешно отпали от ломберного столика. Он пожелал сановникам покойной ночи. Баранов с Адлербергом двинулись к дверям, но Лорис медлил.

Александр посмотрел на него вопросительно и, как показалось Лорису, не без смущения.

В самом деле – ведь месяц сравнялся! Точнехонько месяц, как министр представил государю всеподданнейший доклад, развил подробно план некоторых преобразований. Они клонились к удовлетворению – разумеется, по возможности, по возможности! – законных потребностей населения.

Лорис внушает: пора! Никто-де не попрекнет ваше величество вынужденной уступчивостью, ибо вот уж год, как нигилисты притихли. О да, притихли. Но, сдается, отнюдь не из слабосилия: выжидают… А графу Михаилу Тариэловичу диспозиция рисуется в розовом. Итак, пора довершить реформы, «увенчать здание»? Вновь дышать воздухом шестидесятых годов? Кажется, и впрямь ни одна запятая в проекте Лориса не воняет конституционными намерениями. Ничего от растленного Запада. И даже не старорусский Земский собор. Просто консилиум с выборными от дворянства, земства, городов. Так называемая Общая комиссия. Так называемый совещательный характер.

И все ж мнится – вот он, шажок к конституции. И не прав ли старик Вильгельм, император германский и король прусский? Восьмидесятичетырехлетний дядюшка молит племянника: не допускай никаких перемен. Но тут же и прибавляет: а ежели «зашло далеко», пропиши гомеопатическую дозу народного представительства.

Да в том-то и соль – зашло ли далеко? Не у Лориса сыщешь ответ. И не в сочинении бельгийского богослова, в главе «О пользе страданий»… Далеко ль зашло? Лорис напоминает (или грозит): общество не может долго ждать, продолжительное ожидание – мать равнодушия, а равнодушие – чернозем для анархических лжепроповедей.

Ну хорошо, хорошо, проект Лорис-Меликова… Валуев говорит, что Сперанский замахивался шире. Однако Александр Благословенный выгнал-таки Сперанского из Петербурга. И опять это «однако»: Лорис не Сперанский, а второй Александр не первый Александр.

Он уже допустил обсуждение проекта графа Лорис-Меликова. Многие согласились с министром внутренних дел. И недавно изготовлен другой проект – официального правительственного сообщения. Остается сажень до Рубикона. Да, да, да, тысячу раз да: он, император Александр, обещал подписать правительственное сообщение. Но, может быть, дело все же не зашло столь далеко?

Адлерберг и Баранов удалились. Лорис медлил. Император, казалось Михаилу Тариэловичу, пребывал в смущении. Так длилось мгновение. Потом Александр прибег к излюбленной «методе»: выражение его лица, глаза его переменились – будто не слышит, не понимает, о чем, собственно, речь.

Ох, Михаил Тарпэлович отлично знал Александрову «методу». Царя Николая Павловича все трепетали, однако находились и возразители; Николай гневался, гнал прочь, потом, остывая, отходя, в вину не ставил. А этот любезнейший из любезных, этот воспитаннепший из воспитанных, мягкий, обходительный, аристократичный, этот убивает не гневом, не опалою – безжизненным взглядом манекена… Ну, нет, дудки. И Лорис сказал твердо:

– Надеюсь, государь, завтрашний день останется в летописях вашей державы.

Александр понял: завтра он должен перейти Рубикон и подписать правительственное сообщение о созыве совещательной Общей комиссии. Он все понял.

– У вас, граф, великолепное качество, – вяло произнес Александр, – вы умеете настаивать на своем.

– Хорош ли, плох, ваше величество, но тут же не Лорис-Меликов, тут Россия, ее будущее и будущее вашего дома.

– Я никогда этого не забываю, граф, – строго и высокомерно ответил Александр. – Завтра перед манежем отдам проект Валуеву, и, ежели не возразит, пусть собирает комитет министров. Покойной ночи, граф, не забудьте, пожалуйста, передать поклон супруге.

Дворцовые часы пробили половину двенадцатого, когда Лорис-Меликов, выйдя на пустынную, размытую темнотой площадь, садился, жмурясь от метели, в карету.

Глава 8 «УДАР, КОТОРЫЙ ГУЛКО РАЗНЕСЕТСЯ ПО ВСЕЙ РОССИИ…»

Завтра? Нет, уже первый час; воскресенье, стало быть, наступило. Нынче свершится. И вот она, эта черта, когда надо итог вывести. Надо ли? Надо. Для себя самого.

Прожито двадцать пять. В сущности, каждому отпущено не так уж и много. В Вельском уезде, где глушь, болота, гати, в Вельском уезде есть родовое гнездо – деревня Большие Гриневичи. Там нищие мужики с льняными волосами, водянистый картофель, коровенки на выгонах. И там ветхий дом, фамильный дом Гриневицких. Отец давно вдовеет. Вот уж лет десять, как оборваны нити, и, однако, нынче, у последней черты, вдруг нестерпимо жаль старика.

Меньшой брат Ваня здесь, в Питере. Ему все еще внове, недавно приехал. Ну что ж, пусть послужит. Глядишь, поймет, разберется, что да как оно на белом свете. Жаль, не придется помочь Ванюшке, быстрее б разобрался.

Двадцать пять прожито. Если б начинать сначала? Честно, как на духу. Да, честно: если б начинать сначала, было бы то же, что было. Исполнительный комитет поручал рабочие кружки – пропагандировал за Нарвской и Невской заставами. Наблюдать за царем? Исправно топотал на морозе в своих разбитых сапожонках. Метать бомбы? Кибальчич научил метать бомбы…

Метель на дворе опала, но ветер налетал изредка, и тогда на панелях крутились столбики, по кровлям шел шорох, а в окна, как песком, била снежная пыль.

Медико-хирургическая академия, дома, трактиры, лавки слились чернильно. Дом номер пятьдесят девять по Симбирской улице давно ослеп, лишь полоска света лежала белым шнурком под занавеской в угловом окне второго этажа.

Угловую комнату занимал квартирант, прописанный в участке как виленский мещанин Николай Степанович Ельников. Он жил здесь месяца полтора, хозяйка была довольна: конторщик уходил часов в десять, возвращался поздним вечером, вел себя пристойно, гости у него не гомонили.