Март, стр. 27

– Николай Васильевич… – перебил Волошин.

– Хотите слушать – слушайте, – вспыхнул Клегочников. – А не хотите, пусть Петр Иванович. Да-да, Петр Иванович.

Он с расстановкой произнес «Петр Иванович», и Денис опешил: Клеточников не знал Михайлова, а знал Петра Ивановича, но теперь… теперь, кажется, знает, что Петр Иванович не кто иной, как Михайлов.

– Извините, Николай Васильевич, – осторожно сказал Волошин, – я вас слушаю. Но… но и меня понять ведь тоже можно?

– Конечно, – смягчился Клеточников. – Вы не сердитесь. Я просто… Если бы речь о шпионе, о филере, то я б не стал. Но тут другое. Ведь это не шпион, тут один из «стаи славных». И вот поэтому я и не хочу сказать. Он начал с того… Он начал защитой товарищей. Говорил, что движут ими не личные выгоды, а глубокие гражданские убеждения, что они хотят полного развития каждой отдельной личности и свободного развития всего народа. Говорил, что спокойно мог бы умереть на виселице, если б его смерть, личная-то его смерть, была искуплением. Но все наши устремления, говорит, приводят к гибели всё новых, все новых, а самым главным деятелем сделается в России… Фролов.

– Фролов? – не понял Денис.

– Палач Фролов, – мрачно пояснил Клеточников. – Да… И вот он, Гольденберг, считает: фракция террористов – на ложном пути, движение будет раздавлено.

Денис, облокотившись о стол, сжимал лицо ладонями. «Трус, негодяй, – думал Денис, – а этот еще нюни разводит, оправдания ищет…»

– И вот тут корень, – запинаясь и будто с самим собою рассуждая, говорил Клеточников, – Он решается… Это, заметьте, когда почти полгода в одиночке, а вокруг так и вьется, так и вьется Добржинский… Решается на новый подвиг самоотвержения… Так, заметьте, и расценил: самоотвержения. И призывает своих товарищей…

– К чему? – Денис все сильнее сжимал запылавшие щеки.

– А к тому, чтобы сложить оружие. Для блага молодежи, для блага родины… знаете, невозможно, ну совершенно невозможно не верить его искренности. В моей-то передаче оно не так, но когда читаешь… Нет, нет! Я знаю толк в почерках. Тут рукой если и нетвердой, если и дрожащей, но рукой водит сама искренность, тут кровь, чистая слеза угадывается. Тут такое… – Голос у Клеточникова пресекся, его опять ударил кашель.

Денис залпом выпил водки.

– Он говорит… – Клеточников трудно дышал. – Он считает своим высшим долгом доказать правительству, что фракция террористов не так страшна, что правительство может избрать иные средства борьбы, не казни, которые лишь производят тяжелое впечатление и ведут к барьеру новых. Вот они, его мысли. Понимаете?

– Я только одно понимаю… – медленно и злобно сказал Денис.

– Нет, нет, не надо, – заспешил Клеточников, – не надо так. И потом… Забыл! Совсем забыл! В камеру к нему посадили еще одного, и Гольденберг ему доверился, а тот…

– Дурак! – ахнул Денис. – Еще и дурак к тому же.

– А Добржинский знаете что? – Николай Васильевич сплел испачканные чернилами пальцы. – Добржинский-то успел убедить его в важности борьбы с террором и в том, что исполнит, непременно исполнит просьбу Гольденберга, чтобы ни один волос не упал с головы его товарищей.

– Боже мой, боже мой, – чуть не простонал Денис, – и на такую мякину клюют!.. Но кого же, Николай Васильевич?.. Я все понял, все заметил. Спасибо. Но кого же он?

– Себя первого. И про Харьков, как Кропоткина убил, и про подкоп в Москве. Об этом подробно: всех, кто был.

Денис выпрямился и опять припал к столу.

– Михайлова назвал, – сказал Клеточников. – Про Михайлова он много. И, знаете, в высшей степени уважительно, сердечно. Да ведь и как же про него иначе? И Перовскую назвал. Одного какого-то не знал по имени. – Клеточников посмотрел на Дениса долгим взглядом. – Имени не знал, но приметы… ваши. Да-с, приметы… Но больше других о Михайлове. – Он помолчал. – Скажите непременно… Петру Ивановичу.

– Я все передам, все передам, – будто из-за стены ответил Денис.

– Еще про Воронежский съезд открыл. И как все устроено: Исполнительный комитет, агенты… Ну, вы знаете. Да, вот и еще: есть, говорит, некий Желябов – личность гениальная, в высшей степени развитая.

– Одесских тоже? – безнадежно, как бы издалека спросил Денис.

– Да. Динамит, признался, получал у Колоткевича.

– И приметы?

– Не только приметы, но интимное… – Клеточников косо поднял плечо. – Тут уж, верно, как с горы полетел. Связан, говорит, большим, сердечным чувством с какой-то Гесей. Да-с, вот как.

Денис чувствовал странную пустоту, изнеможение, будто вся кровь из жил. И когда после долгой паузы Клеточников стал говорить об «известном арестанте», о том, что узник Алексеевского равелина прислал каталог с пометками, какие книги ему нужны, и что по этим пометкам, если показать старым деятелям, может быть, удастся установить его имя, – когда Клеточников стал все это рассказывать, Денис лишь тупо теребил оборки скатерти.

Глава 14 ЗАТИШЬЕ

Дорогу на Кронштадт замело. Если б не жердины на обочине, ничего бы не стоило увязнуть в перекатных сугробах Финского залива. Лошади ступали, низко нагибая головы, будто принюхиваясь. В сумятице метели звонил колокол, пособляя держать направление.

Возок поравнялся с будкой. Из будки вышел часовой-звонарь, окликнул:

– Ваше степенство, простите великодушно. Нет ли покурить? – и засеменил в своем долгополом тулупе рядом с санями.

Желябов выпростал папиросы, фосфорные спички.

– Благодарствуйте, ваше степенство. Чистое дело околеть можно: ни зги, один в поле воин.

Часовой отстал.

Андрей уткнулся носом в воротник, барашковую шапку посунул ниже, на брови, прислушался к отдалившемуся колоколу. «Один в поле воин»… И вспомнил: «Один в поле не воин». Был такой роман Шпильгагена. Гимназисты читали запоем, из рук рвали, и они с Мишкой Тригони тоже читали там, в Керчи. Ужасно жалели Сильвию и Лео… Керчь, Крым – хорошее время. И Соня тоже жила в Крыму. В Севастополе Соня жила, на Северной, говорит, стороне, где балки, виноградники, песчаный берег. Вот поди ж ты – оба жили в Крыму, да только не знали друг друга, годы понапрасну минули… А Саша – решительный противник любви. Эта, говорит, грамота не про нас писана. Пожалуй, он прав. Сами взвалили на плечи превеликую ношу. А когда грузчик, согнувшись и напружившись, тащит по трапу пудовые грузы, лицо его искажается. Так и нравственный облик: он искажен отказом от радостей жизни, отказом от красоты ее. Но разве Геся перестала быть нашей Гесей оттого, что любит Колоткевича? И разве Колоткевич переменился оттого, что любит Гесю? Ты не прав, Михайлов… Но если по чести, то мне уж не до того, прав ты иль нет. Совсем не до того мне, милый ты наш придира. И уж как ты там хочешь, а я люблю ее, и баста.

Ветер, плавно сдвинув тучи, повел пургу к Невскому устью. Небо над заливом посветлело, холодно и чуждо засветилась Вега.

Кто-то из древних сказал: «Что мне до звезд, когда на земле я вижу кровь и рабство». И вот Николу Андрей застал однажды у окна; в отрешенном раздумье Кибальчич созерцал петербургское ночное небо: «Когда-нибудь люди…» В звездах, в фантазиях тоже радость жизни, как и в любви. А древний философ? Быть может, не прав, как не прав Михайлов? Или не совсем прав? Желябов опять подумал о Соне и о том, что вот и ему, оказывается, есть дело до звезд.

К морякам Кронштадта Желябов ехал не впервые. Началось все знакомством с лейтенантом Сухановым. Знакомство завязалось просто. У Сони в Петербурге обнаружилась старинная, по крымскому еще житью, приятельница – Ольга Зотова. Суханов, флота лейтенант, приходился ей родным братом. У Зотовой и повстречались.

Желябов еще в Одессе приметил черту, свойственную многим офицерам военного флота: они были славные ребята, крепкие в дружестве, без армейской фанаберии и притом, что самое главное, весьма свободомыслящие. «Такие уж, – шутили, – по традиции мы». И это неискоренимое презрение к Третьему отделению… Как-то заподозрили жандармы одного мичмана, сообщили командиру корабля – мол, присматривайте за ним, а командир, не будь плох, зазвал в каюту мичмана и говорит без предисловий: «Я, слава богу, моряк, а не сыщик, но вы, сударь, осторожнее…» А недавно Суханов рассказывал: какой-то болван-прапорщик сдуру, что ли, а может, с тяжкого похмелья напросился в Отдельный корпус жандармов; офицеры перестали подавать ему руку, за один стол не садились; мало того, потребовал прапорщика адмирал, глянул на него презрительно да и огрел: так вот, дескать, какой вы огурчик, честный офицерский мундир на мундир шпиона меняете?!