Март, стр. 23

– Не дамся, – хрипло сказал он. – Не дамся, сволочи! – И не то рассмеялся, не то всхлипнул.

Стукнула дверная форточка, просунулась рука с дымящейся оловянной миской.

– Платон, ты? – спросил арестант. Он знал – дежурит Платон Вишняков, но повторил опасливо: – Ты, Платон?

Скользнул к дверям, заглянул в форточку, горячее варево увлажнило ему шею.

– Кто это был, Платон?

Солдат молчал.

– Говори, Платон, ну же!

Солдат как выдохнул:

– Осударь.

* * *

Команда обедала. Но ложки не стучали нынче буднично дружно: солдаты шушукались, торопливо отирая замокревшие носы.

– Вишь, сам припожаловал. Боятся его, ой боятся.

– Я, брат, так смекаю: посля вчерашнего умаслить хотел – дескать, не отымайте жизню.

– Масли не масли – порешат беспременно.

– Нет, ты вспомни, что я тебе сказывал? Ты вот все талдычил: бросить надо, не связываться. Теперь чего скажешь? Наш орел-то – не разбойник какой, важная штука. Наследник-цесаревич за него.

– Тсс!

Вошел помощник смотрителя подпоручик Андреев, длинный и тонкий, будто хлыст, с испитым личиком, на котором не поймешь как умещались пышные усищи.

Унтер вскочил с набитым ртом.

– Отобедаешь, – сказал ему офицер, – явишься. – И объявил солдатам: – По случаю нынешнего посещения равелина его императорским величеством дозволяется, ребята, увольнение.

Подпоручик ушел выписывать отпускные билеты и заносить фамилии уволенных в город нижних чинов в особый, на этот случай заведенный журнал. Солдаты весело переглянулись: ну, право, чудеса кудесные!

Команда Алексеевского равелина числилась на отдельном счету от прочих мундирных служителей Петропавловской крепости. В равелинную команду брали лишь тех рекрутов, что родились и выросли в лесных берлогах Архангельской и Вологодской губерний: уже и тогда начальство знало – «этот конвой шутить не любит».

Солдатам-равелинцам от такой чести не было радости ни на алтын. День-деньской, ночь-полночь коченей в каменном мешке! В самой-то крепости, в куртинах и бастионах тоже не разлюли-малина, да зато частенько в город пускают. По четвертному, а случается, и боле ребята добывают. Иной подрядится печи класть, другой там по плотницкой части, кто подсобит тяжести таскать, кто барское добро на дачу свезет, да мало ль чего подвернется. А из равелина – ни-ни. Попал на островок – и молчок. Секретное место! В город просишься, сразу тебя как палкой перелобанят: а куда? Зачем? А чего не видал? И летом тоже ни хрена прибытку. Знай караул да казарму. Ей-богу, ровно сам арестант… Теперь вот, если по душе: божеское ль дело год за годом, что весной, когда птахи поют, что осенью, когда Нева-река грозит потопом, что зимней лютой порою, – все стеречь да стеречь худощавенького мученика? Ведь и мыша не выбегет, не то что человек. Ну, ходишь-ходишь да и приткнешься к двери. А он-то, пятый, и зачнет разговоры разговаривать. Ты и не дышишь, страшно слушать, за такое ой-ой, а слушаешь. А пятый долбит, как капля камень, и долбит, и точит. А ты слушаешь да и заслушаешься. А как не заслушаться? Он и про крестьянскую нужду, и про солдатское ярмо, и про барское иго, и про то, что есть люди – за мужицкую правду гибнут. Или еще так: в писании, спрашивает, что писано? А то писано: «Аще не трудится, хлеба да не яст». Видать, не по-божески жизнь. «Вы, – говорит, – как зоветесь нижними чинами, так и есть нижние, а что над вами верховодят да помыкают, этого в темноте своей не видите. А есть такие люди, что на все идут, чтобы вас вызволить, переворот сделать…» Тут и дрогнешь, и перешепнешь ему в форточку: «Как так? А что будет?» Отвечает в охотку: «Землю всю у помещиков отымут, мужикам – поровну, у кого сколь ртов. А фабрики, мастерские, заводы – работникам. И опять же по священному писанию: «Новое будет небо, и новая будет земля, и правда воссияет». – «А как же без царя?» – «Да очень даже просто, что и без царя, – ответит. – В других государствах обходятся. А если тебе так уж царя-батюшку надобно, что ж – можно. Только выборного. Будет плохо править – по шее».

Слушаешь, слушаешь и не заметишь, как время с поста долой. Ну идешь. А в казарме ближнему своему другу откроешься, а друг-то твой, глядишь, с «пятым нумером» тоже в стачке. И «пятый» ему, оказывается, такое: «Вот видите, я за вас, ребята, муку страшную терплю, что бы это и вам мне мирволить?» А как ему мирволить будешь? И это подскажет: «Не робей, друг, – шепчет, – пойдешь в город, газетку купи и принеси, мне и радость великая. Али там карандашик, бумажку просунь». Много ль ему, бедняге, надобно?

Теперь-то уж в команде все за него. Раньше, бывало, какой и заупрямится: «Нельзя – присяга!» А он как глянет, будто шилом ткнет: «Да знаешь ли ты, дурак, что обо мне цесаревич-наследник ночей не спит, глаз не смыкает? Думаешь, спроста в железах держали? Неспроста, брат: боялись, как бы царев сын генералов, которые ему верные, не прислал».

С недавнего времени все это он про товарищей своих вспоминать стал. Дать бы им знать, толкует, враз бы отбили, выручили. Скажет такое, долго молчит. Или встанет у окна, поет: «Сижу за решеткой, в темнице сырой…»

Глава 12 ДИКТАТОР

Михаил Тариэлович, развалясь на широком ковровом диване, прихлебывал кахетинское и читал Щедрина. Читая, восхищенно пушил усы: «Каков пистолет!»

Лет сорок назад Лорис-Меликов на?шивал юнкерский мундирчик. Потом офицером служил на родном Кавказе, успешно продвигаясь в чинах. Будучи начальником Терской области, удостоился монаршего благоволения – усмирил бунтовщиков, пользуясь не столько оружием, сколько раздорами горских народов. Во время русско-турецкой войны командовал Кавказским корпусом и тоже не оплошал. Ночной штурм и овладение Карсом принесли ему новые милости, а после войны и графский титул.

В приволжские губернии явился Лорис генерал-губернатором. Тогда окрест Астрахани разразился чумной мор. Говорили, поветрие утихло еще до того, как граф бодро прискакал к месту происшествия, быть может желая бестрепетно посещать чумные бараки, как некогда посещал их Наполеон. Сама стихла чума иль нет, но репутация расторопного администратора упрочилась за графом.

С берегов Волги граф был отозван высочайшим повелением в Харьков. Под его руку подпал край с двенадцатью миллионами жителей. В том краю Михаил Тариэлович обрушился уже не на повстанцев-горцев, не на воинство султана Абдул-Хамида и не на чумное поветрие. Он тотчас увеличил штат полиции, произвел аресты и повальные обыски, выказал себя мастаком сыска, уволил губернского жандармского начальника, который, по его мнению, «допускал снисхождение». И, несмотря на все это, многие вовсе не клеймили Михаила Тариэдовича дубиной и мракобесом, как князя Кропоткина, убитого Гольденбергом.

Из Харькова Лорис и приехал в Петербург по случаю юбилейных торжеств – двадцатипятилетия царствования Александра Николаевича. Остановился, по обыкновению, в Европейской гостинице и теперь, дожидаясь, когда надо будет отправиться в Исаакиевский собор, полеживал на ковровом диване, пушил усы, приговаривал с удовольствием: «Каков пистолет!»

Признаться, ему вовсе не хотелось слушать проповедь митрополита петербургского, новгородского и финляндского, и он все читал да читал Щедрина, не обращая внимания на почтительные знаки ординарца.

В Исаакиевский собор Лорис припоздал. Митрополит уже начал проповедь. Глаза старца Исидора глядели зорко и горестно, голос звучал ясно, без дрожи.

– В болезни сердца о постигшем нас несчастии, – плавно говорил митрополит, – и в радости о спасении отца отечества нашего от угрожавшей ему опасности едиными устами и единым сердцем принесем…

Собор был полон. Пахло духами. На проповедь первоприсутствующего члена святейшего синода съехался «весь Санкт-Петербург».

– Общая забота и внимание, – лилось под огромным куполом, – должны быть употреблены к тому, чтобы открыть темные притоны зла и крамолы…

Какая-то ветхая дама осуждающе скосилась на Лориса, учуяв, должно быть, запах кахетинского, и граф, втихомолку обозвав ее хрычовкой, извинительно шевельнул толстыми черными бровями.