Глухая пора листопада, стр. 43

Он победил. Ему пожимали руку. И Флеров пожал руку Сергею Петровичу. Помешкав, оглядев товарищей, прибавил неуверенно и словно извиняясь:

– Мне кажется… Письменные сношения – не того… Надо освежить, упрочить связи, ну, сами понимаете. Было б на пользу, если б вы съездили к ним. Ну, туда, в Женеву.

Дегаев пристально взглянул на Флерова. Потом отрешенно задумался. Он слышал, как Якубович, Франк, Блинов вторили: «… Надо… Необходимо…»

3

Мама не пускала в Питер, как маленьким не пускала дальше Тверской-Ямской. Саня плакала, как солдатка. Он сказал: «Не поеду – Митину память предам».

У него был один адрес: Лизаветы Петровны Дегаевой. Нил с вокзала прямиком взял на Пески. Ему удивились, он напомнил о записке. Лизавета Петровна огорошила: «Но, собственно, каковы ваши намерения?» Черт подери, намерения! Не чаи гонять… Вот тот, на девицу Дегаеву похожий, видать, родственник, тот сразу смекнул, дал понять: не промахнулись, Сизов, в самую точку угодили. И деньгами ссудил («Берите! Не христарадные – партийные»), и паспорт добыл, и на квартиру определил. Одно слово: на линию поставил.

Дегаев показал Сизову инспектора. Издали, в каком-то саду, от Невы в двух шагах. Инспектор, не фабричный, не из тех, кто в любви с хозяевами, нет, инспектор секретной полиции. Такого медведя на рогатину поднять бы…

Раньше, еще как Митя жив был, Нилу не терпелось уяснить разнобайку революционеров. Одни за террор, другие от террора как черти от ладана. Митя этим не огорчался. В самом разноречии, говорил, сила живая, если выделать людей, как болты, околеет род человеческий. Вот тебе и весь сказ. И хотел покойный брат устроить боевую дружину… Потом выдался денек, выскочил Митя из охранного, втроем гуляли за Красными воротами. Ни хрена ты, Нил-дурак, тогда не понял! Отмахивался: ну, грозит жандармская стерва, грозит какой-то пес Скандраков – дескать, слушок пустим, и тебя, Сизов Димитрий, товарищи-то и заподозрят… У Мити душа кровью текла, ему душу крючьями рвали, а ты знай отмахивался: вались-ка, жандарм, к такой-то матери. А Мите позора дожидаться хуже было, чем живьем гореть, кинулся с батькиным ножом… И погиб страшной смертью. А тебе, Нил, отплатить иродам надо. С процентами. Ну, а уж после-то, потом, как говорится, видно будет.

Чужой город томил Нила. Проспекты удручали бесконечностью, пустые площади будто плющили его своей огромностью. Сизов мог податься куда угодно. Ему некуда было податься. Дегаев велел терпеть. Сизов терпел.

Зеркальные витрины и каменные львы, чугунные решетки и колонны, все эти бронзовые кивера и венки, конные и «пешие» статуи возмущали его плебейскую натуру. Он чуял в них видимый антураж невидимого. Того, что гнуло хребет. Того, что слышал в скрипучем слове – «государство». Сизов бежал парадного Санкт-Петербурга.

Предместья поразили Нила мерной и гулкой заводской машинной мощью. В знакомой московской фабричности Сизов угадывал теперь нечто стародавнее, раскидистое, почти деревенское. А здесь все было гигантски массивным, и воплощением читанного в книгах – «промышленная Европа» – вставали Путиловский, Берда, Ссмянниковский.

Он знал из газет: застой, упадок, нет казенных заказов, бедственное положение, рабочих сокращают. И все же чад и запахи предместий бодрили Сизова: «Не пропаду!»

Он спозаранку наблюдал, как мастеровые спешливо, гуськом втягиваются в заводские дворы. Но вот гудок протяжно сипел в третий раз, ворота и калитки захлопывались, и Сизов, нахлобучив картуз, уходил прочь, стуча каблуками.

Дегаев велел терпеть. А терпя, и камень треснет. В трещинку проклевывались мыслишки о Москве. Опять «гранд-о?тель» какой-нибудь Никитишны? Э нет, Саня надумает, извернется. Саня вострая, на хитрости бабы повадливы, надумает, не промажет. Ну и в чем уж таком особенном он повинен? Только и делов московским живоглотам, что его ловить.

Сергей Петрович не забыл Сизова.

– Что, брат, тошно?

– Куда-а-а, – вздохнул Нил. – Хоть топись.

– В воде мокрый будешь, – весело ухмыльнулся Дегаев.

Под дощатой пристанью булькало, точно из бутылки. Прогулочные ялики вразнобой тыкались в привальное бревно.

– Легок, что перышко, довольные останетесь, – отвязывая ялик, посулил сторож.

Длинным багром сильно и плавно послал он шлюпку Неве, как в подарок. Нева приняла, округло развернула, налегла на корму.

Дегаев не уступил весел Сизову. Сергею Петровичу хотелось движенья, физических усилий, хорошо ему было с этим чернявым парнем. И Сизову вольготно было с простым, нараспашку человеком. «Свела-таки судьба, – светло подумалось Нилу, – вот она, удача какая». Он догадывался, нет, уверен был: конец маете, баста!

Дегаев работал веслами. Вода и небо раздавались вширь, властно и празднично отодвигая ненужное, муторное. Дул ветер, волна гуляла, шли кучевые облака.

У Дегаева то одна, то другая лопасть срывала верхушки волн, веерные брызги летели на Сизова, он встряхивал волосами, Дегаев смеялся.

Они плыли вниз. Нева была мягкой, ласково-матовой, какой бывает летними облачными днями. Отсюда, с середки, – и Нил это заметил – город не казался высокомерным, город будто признавал превосходство реки.

Сергею Петровичу вдруг вообразилось, что города нет, ничего нет в этом летнем дне, приглушенном облаками, есть только лодка да они с Сизовым. И нет ни Лоцманского острова, где, наверное, уже похаживает Блинов, ни динамитной мастерской. Они будут плыть все дальше, в какое-то неведомое море, какими-то майнридовскими героями, и на полуночных биваках согреют их трескучие костры. Не мечтатель, он вдруг размечтался о неведомых землях, о забвении, о тихой усладе математических трудов. Белыш, его спасительница, тоже плыла в ялике, а Сизов был Пятницей, верным, покладистым Пятницей.

Близился Невский бар – десяток отмелей, острова, та дробная, в протоках, низменная часть суши, минуя которую Нева ложилась мелководьем.

В этом мелководье задремывала речка Екатерингофка, тихо облизывая Лоцманский остров. Годов уж тридцать как поселились на клочке хлипкой землицы лоцманы. Домики светлые, изукрашенные морским орнаментом, с беспокойными флюгерками на кровлях. А вокруг слободки все такое же, как и на других островках, – порыжелые рыбачьи сети, белье на пеньковых тросах, как корабельные флаги расцвечивания, картофельные гряды, выгоны с худым травостоем.

По берегу Лоцманского острова, укрепленному рядами ослизлых свай, расхаживал Блинов, в сердцах укоряя Дегаева за столь дальнее место свидания. Сдается, Сергей Петрович играет в таинственность. Петербург велик, какая нужда забираться в такую дыру? Какая нужда?.. Надо сказать, после вчерашнего Блинов испытывал к Сергею Петровичу смутное, шаткое, нехорошее чувство.

Накануне Блинов был у Якубовичей. Жили они (матушка, сестры и два брата) в казенной квартире при клинике баронета Виллие: один из братьев служил в клинике ординатором.

Есть редкие дома, где испытываешь чувство признательности за то, что люди умеют так покойно, так хорошо жить под одной крышей, жить в буднях, но не в обыденщине. Тут всегда многое зависит от «женского начала», от равновесия и округленности, какие неприметно, без усилий, могут привнести в дом лишь женщины.

Братья исповедовали то, что вот уж лет двадцать сияло символом веры русским «новым людям»: необходимость общеполезного труда, немыслимость существования без любимого дела, тождество работы и наслаждения.

Василий, окончивший медицинскую академию, трудился в клинике с пристальной одержимостью; Петр, окончивший университет, работал над диссертацией о Лермонтове с порывистой разбросанностью. В сущности, медик и филолог шли к одному, но с разных сторон. И это несовпадение отправных пунктов вызывало споры о значимости точного знания и гуманитаризма.

Блинов любил бывать и нередко бывал у Якубовичей. К Петру испытывал он безотчетную привязанность; Блинову нравилось слушать Якубовича, говорить с ним, смотреть на него.

Вчера они говорили много и о многом, долго и откровенно. А теперь, дожидаясь Дегаева на уединенном островке, Блинов вдруг определил, что вчера они с Якубовичем томительно, с затаенным постоянством кружили, потаптывались около одного страшного вопроса. Да так и не выставили вслух. Но, может, лишь он, Блинов, кружил да потаптывался? А Якубович просто-напросто делился субъективными соображениями, вовсе не задаваясь страшным вопросом?