Наследники по прямой. Книга первая, стр. 76

— Если вы пообещаете вернуться, я Вас подожду, — просто сказала она. Голос её неожиданно окреп, и Михаил посмотрел на неё с изумлением. — Обещайте.

— Обещаю, — глухо ответил Чердынцев. — Обещаю. Я вернусь, Аня. Обязательно, непременно вернусь. Только Вы… Вы поправляйтесь, ладно?

— Обещаю, — снова лёгкая, чуть заметная улыбка тронула её губы. — Обещаю, мой адмирал.

Она чуть повернула голову набок и закрыла глаза. Михаил держал её за руку до тех пор, пока она не заснула.

Он вышел из-за занавески, подошёл к столу, за которым сидел хозяин. Замялся, краснея и не зная, как начать разговор. Решившись, полез за пазуху, достал плотную пачку денег:

— Вот. Пожалуйста, возьмите. Если ей что понадобится…

Мужик взял деньги, тщательно, намочив слюной большой и указательный палец правой руки, пересчитал. И, вытянув пять «катеринок», протянул остальную пачку Михаилу:

— Деньгами-то не бросайся. Чай, не купец с прежних времён.

— Я…

— Не боись, хлопец. Выходим твою царевну, — усмехнулся в бороду мужик. — Как новенькая будет.

— Царевну?! — уставился на него Михаил.

— А чего ж, — кивнул хозяин. — Вылитая царевна, как на картинке. Ничего. Ты сам-то чей?

— Из Сурожска, — ответил Михаил и опять покраснел.

— Из крымских, значит, — вздохнул мужик. — Ну, всё одно — казак, он и есть казак. Ты, главное, того. Возвращайся, хлопец. Живой возвращайся, смотри!

— Я вернусь, — Михаил вскинул голову. — Я обязательно вернусь. С победой.

— С победой ли, нет ли, — опять усмехнулся мужик, — оно видно будет. Кто кого победит. А, главное, зачем. А ты возвращайся. Дело твое молодое, жить да жить, детишек растить. А воевать? Воевать никогда не к спеху. Иди, хлопец. Ей отдыхать надо, сил набираться, а тебя служба ждёт. Иди.

Михаил кивнул, проглотил комок в горле и перекрестился на иконостас в углу. Под иконами горела маленькая лампадка. Совсем как когда-то дома.

Мужик вздохнул, тяжело поднялся, шагнул к Чердынцеву, приобнял за плечи, встряхнул. Потом трижды коснулся колючей жёсткой бородой его лица:

— С Богом, сынок. С Богом — оно вернее выходит-то!

Сталиноморск. Октябрь 1940

— А потом? — Гурьев поднёс руку к горлу. — Чердынцев. Что было потом?!

— Потом я вернулся, — хмуро сказал Чердынцев. — В двадцатом. Мы стали прорываться сюда, в Крым. Не успели. Ну, и, сам понимаешь. Надо было жизнь налаживать. И вообще. Я стал красным военмором, а она… Мы поженились в двадцать первом. Я даже поверить боялся, что она согласится. Мне ничего не надо было. А дальше ты знаешь.

— Ты знал, кто она и откуда?

— Нет, — Чердынцев покачал головой. — Откуда?! Откуда?! Она сказала потом. Знаешь… Я не поверил. Вот — не поверил. Решил, что она… Она вообще бывала немного не в себе иногда. Нет, я понимал, конечно, что она из какой-то такой семьи. Но это?! Ты только представь себе! Она ведь никогда ничего не рассказывала о своём прошлом. Никогда даже ни пол-словечка. Словно с луны свалилась. Я догадывался, понимал, что все — все её погибли. Но… И вдруг — такое. Как обухом по голове! Нет, как хочешь, но я не поверил. Разве — в такое — можно поверить?!

Она отрезала это, подумал Гурьев. Сознательно, или нет, — просто отрезала от себя. Иначе невозможно жить. Ходить по этой земле и знать, что где-то рядом ходит тот, кто стрелял в твоего отца, в твою мать, брата, сестёр?! Невозможно. Мне легче. Мне куда легче.

— Когда она сказала тебе об этом?

— Когда Дарья… Когда узнала, что беременна. Тогда и сказала.

— А ты не поверил.

— Нет. Я и сейчас. Я не знаю, понимаешь?! Вроде бы сходится очень многое. Я же пытался разузнать кое-что. И узнал.

— Да-а?! — изумился Гурьев. — Ну-ка, ну-ка, интересно. И что же ты узнал?

— Да узнал, — Чердынцев ухватился за рюмку, как за спасательный круг. — Кое-что.

— Тем более, что они с середины двадцатых весьма этим гордились. И хвастались на каждом углу. Так что?

— Яков Кириллыч…

— Ты говори, каплей. Говори. Это важно.

Чердынцев вдруг решительно отодвинул рюмку, — так, что коньяк опасно плеснулся, грозя пролиться на скатерть, — поднялся, расстегнул китель, достал портмоне и вытянул оттуда небольшой снимок — старый, старый, на плотном картоне, снимок, запечатлевший высокую женщину с гордым, жёстким и в то же самое время каким-то беззащитным лицом, и четырёх девочек. Одна из девочек была Даша. То есть, конечно же, не Даша.

Гурьев долго рассматривал фото. Потом спросил тихо:

— А это у тебя откуда, капитан?

— Нашёл, — усмехнулся Чердынцев.

— Ты спятил, — покачал головой Гурьев. — Такое с собой в карманах носить?! Ты точно спятил. Псих. А если б кто увидел?

— Никто не увидел, — Чердынцев снова опустился на стул.

— Псих, — спокойно констатировал Гурьев. — Псих клинический и неизлечимый. Ладно. Дальше.

— Куда уж дальше, — криво усмехнулся Чердынцев.

— То есть тогда ты и поверил.

— Почти. Потому что… Да как же можно в такое поверить?! Если это всё правда — никогда не прощу себе. Надо было… А, к чёрту!

— Это правда, капитан, — вздохнул Гурьев. — А туда, куда ты сказал — не надо. Не надо.

— Откуда ты можешь это знать, — Чердынцев сильно запрокинул голову и со свистом втянул в себя воздух. — Откуда тебе-то это знать, если я и сам?!

— Я знаю.

— Откуда?!

— Чердынцев, — Гурьев поставил локти на стол, положил подбородок на сцепленные пальцы. — Ты хоть понимаешь, что ты сделал, Чердынцев?!

— А что я такого сделал? — Чердынцев усмехнулся. — Во-первых, я не знал. Во-вторых, не поверил. А если бы даже знал и поверил?! Когда она… когда её не стало, я думал, я сдохну. Я выскребся только из-за Дарьи. Когда Дарья подросла, я только тогда… засомневался.

— Почему засомневался? Если не поверил?

— Почему, почему, — буркнул Чердынцев. — Ты на неё, на Дарью-то, посмотри. Сам говоришь.

Гурьев налил себе и ему по полной рюмке:

— Ясно. Скоро я тебе многое объясню. Не всё, но многое Давай вздрогнем, капитан. За наших любимых.

Они выпили, не чокаясь. Гурьев громко поставил свою рюмку на стол:

— Твоя сверстница. Значит, младшая. Анастасия.

— Аня…

— Как ты там вообще очутился?

— Да меня в разведку послали.

— Одного?!

— Какой там одного, — сморщился Чердынцев. — Я же салага тогда был, вообще необстрелянный. Отбился, заплутал в лесу этом проклятом! Пока не догадался конику своему довериться. Вот и вышло всё, — видишь, как.

— За белых и за красных, капитан, — Гурьев поднял рюмку. — И какого же, спрашивается, рожна, а?

— Это точно, — Чердынцев опрокинул в себя спиртное, зажмурился. — Только не думалось тогда об этом. Я ведь потом почти поверил в сказки. Ну, потом, позже гораздо. Я ведь совсем зелёный был. Это теперь…

— Да ладно, — Гурьев метнул по щекам желваки. — И посерьёзнее тебя персонажи оттопыривали щёки и надували жилы на лбу, толкуя о торжестве великих идей, ради которых никакой крови не жалко. Почему ты из Директории ушёл?

— А ты бы видел, что они там творили, — побагровел Чердынцев. — Пороли народ деревнями! Казаков! Это казаков-то?! Хлеб отбирали! Заложники! Белое дело, — он усмехнулся зло. — Кто же так закон и порядок наводит?! Да и вообще. За старое взялись. Солдат по зубам, мобилизация… Голубая кровь, белая кость. Тоже мне! Просрали Россию, всё за своё держались, за старое! А ему не было уже хода, некуда было дальше на старом, понимаешь?! Я же помню, как меня в гардемарины брали. Сколько Беклемишеву порогов обивать пришлось. Рылом не вышел. Думали удержать. Ты не помнишь, а я многого не понимал тогда. И сейчас далеко не всё понимаю.

— Это правильно, капитан. Не всё.

— Погоди, — Чердынцев налил себе и Гурьеву, прежде чем поставить бутылку на стол, зачем-то посмотрел её на просвет. — Это всё ерунда. И она там оставалась. Уже у красных в тылу. Я тогда не думал о красных и белых, понимаешь? Я о ней думал. О том, что я ей обещал. На целом свете одна-одинёшенька. А красные-белые… Ерунда это всё, Яков. Теперь — ерунда, понимаешь?!