Наследники по прямой. Книга первая, стр. 56

— А ты давно завязал же, дядя Арон.

— Так и что?! Я всё и всех знаю, и меня знают. Только воевать с Ферзём никто не впряжётся, Янкеле. И если ты лажанёшься…

— Не бывать такому, дядя Арон.

— Ладно, — Крупнер, видимо, решился. — В эту пятницу. В ресторане «Якорь», в десять. Он там часто бывает.

— Не поздно? — усмехнулся Гурьев. — По-моему, Ферзь не меня, а тебя разводит. Тянет время. Для чего?

— Смотри, — проворчал Крупнер. — Смотри, Янкеле!

— Не волнуйся, дядя Арон. Спасибо тебе. Увидимся.

Гурьев поднялся и направился к выходу. Крупнер смотрел ему вслед ещё долго после того, как дверь за ним закрылась. А потом сказал, — сам себе, но громко:

— Дай Бог. Дай-то Бог, Янкеле, — увидимся.

Гурьев, выйдя из молельного зала, вдруг остановился и прищёлкнул пальцами — словно вспомнил что-то. И в два прыжка взлетел вверх по лестнице к раввину:

— Ребе? Вы позволите?

— Конечно, конечно, заходи, реб Янкель, — раввин привстал из-за конторки. — Случилось что?

— Пока нет, слава Богу. У меня к вам ещё один кадровый вопрос.

— Да?

— Кто-нибудь парикмахерским ремеслом у нас пробавляется?

— А как же.

— Составьте моему мастеру протекцию, реб Ицхок. Это женщина, но тот, кто возьмёт её на работу, не пожалеет. Обещаю.

Раввин посмотрел на него, покачал укоризненно головой, вздохнул:

— Жениться тебе надо, реб Янкель. Давай, сосватаем тебя. Вот Дина, Арона дочка, чем тебе не невеста?

— Я внимательно изучаю этот вопрос, ребе, — расплылся в улыбке Гурьев. — Но множить ряды несчастных женщин никак не входит в мои планы. Я жуткий негодяй, ребе. Но всё-таки — не до такой степени.

— Нельзя перелюбить всех женщин, Янкеле, сынок. Ты сгоришь.

— Зато посвечу, ребе.

— Она, конечно же, не еврейка.

— Ну, вот ещё. Нет, разумеется. А разве благочинный, отец Дионисий — да будет благословенна память о праведнике — был евреем, ребе?

— Откуда ты знаешь, реб Янкель? — прокашлявшись, спросил раввин.

— Я многое знаю, реб Ицхок, — усмехнулся Гурьев. — Так как? Документы у неё в полнейшем порядке.

— Я похлопочу, реб Янкель. Завтра зайдёшь?

— Обещал — буду, ребе. До свидания.

* * *

Он направился в пустую школу, где дожидались Даша, Шульгин и оба мальчишки. Гурьев продолжал заниматься со всеми троими — по-прежнему считал это необходимым. Он смотрел на них… Чем дальше, тем меньше нравится мне наш иезуитский план, товарищ Городецкий, думал он. Этих я заслоню. Натаскаю, научу. Других тоже, — немногих. Так мало их будет, Варяг. Не нравится мне всё это, Варяг, на самом-то деле. Но другого-то нет?! И возможно ли другое, вообще?

— Яков Кириллыч. А мы в поход пойдём?

— Я, кажется, обещал, — вскинул брови Гурьев. — Что за брожение в рядах?

— Ну… Это вот… С Дашкой.

— Если я сказал «да» — это значит «да», — не мигая, глядя мальчикам в глаза, тихо проговорил Гурьев. — Не «может быть». Не «смотря по обстоятельствам». Да — это да. А нет — это нет. Этим отличается мужчина от тряпки. Понятно?

— Понятно, Яков Кириллыч.

— Это радует, — только теперь Гурьев позволил себе улыбнуться. — Вперёд, бойцы.

Отпустив Степана и Федю, он отправился сопровождать Дашу — опять в компании Дениса. У калитки, отправив Дашу в дом, сказал Шульгину, глядя в сторону:

— За девочку головой отвечаешь. Вместе с Кошёлкиным. Понял?

— Понял. Ты чего?

— У меня дела, Денис.

— А куда… Ох. Виноват, командир.

— Помилован, — Гурьев потрепал Шульгина по руке направился к мотоциклу.

Сталиноморск. 9 сентября 1940

Гурьев к одиннадцати прибыл в школу, очень надеясь прожить сегодняшний день как-нибудь без приключений. Потому что ему нужно было хотя бы час посидеть в полной тишине, сосредоточиться, как следует, и подумать, как жить дальше со всеми вновь открывшимися обстоятельствами. И мышцы размять. Но вместо физзарядки и последующей нирваны ему прямо в руки свалилась напуганная едва ли не до полной невменяемости и зарёванная Широкова.

— Яков Кириллыч! Яков Кириллыч!

— Ну-ну-ну, дорогуша. Не нужно плакать, нужно успокоиться и всё рассказать доброму волшебнику товарищу Гурьеву. Пойдём-ка.

Так, незаметно перейдя на «ты», Гурьев увлёк Татьяну вниз, в шульгинскую каморку, уже чисто до стерильности прибранную и превращённую в школьный филиал «штаба». Денис вопросов не задавал и испарился мгновенно.

Что-то случилось, с беспокойством подумал Гурьев. С мужем что? Или с родственниками? В соответствии со сведениями из личного дела, у Татьяны имелся старший брат, какой-то чиновник флотского наркомата, проживающий с женой и двумя детьми в Москве, и младшая сестрица Наденька, студентка третьего курса ИФЛИ [77]. Сейчас прокачаем, решил он.

Он, в общем-то, хорошо понимал, что представляет собой Татьяна. Незлая, даже неглупая, но легкомысленная и не обременённая твёрдыми моральными устоями молодая, приятная, полная жизни симпатичная советская дамочка. В меру образованная, в меру воспитанная, жадная до удовольствий и приходящая в совершеннейший ужас каждый раз, когда за эти удовольствия приходится расплачиваться. Кокетка, вертихвостка и болтушка, она нужна была Гурьеву именно такой. Такая горячая и ласковая машинка для совокуплений. Очень, очень нужная ему вещь, на самом деле. Не столько для себя, сколько для целевого использования с умыслом и по прямому назначению. Как бы не сорвалось это всё, подумал Гурьев. Что ж ты так рыдаешь-то, дорогуша? Неужели и впрямь что-нибудь нехорошее случилось?

Он влил в стучащую зубками по краю стакана Танечку полбутылки неведомо как оказавшегося среди Денисовых запасов «Боржома», прежде чем добился более или менее внятного повествования. А добившись, вовсе не обрадовался. Вот совершенно.

Из рассказа Татьяны выяснилось, что брата вместе с женой забрали, детей отправили в детприёмник, а Наденька, вернувшись с дачи одного из своих сокурсников, где отмечался весёлый день рождения в компании не менее весёлых молодых людей, обнаружила опечатанную квартиру. Ни вещей, ни документов. Прослонявшись чуть ли не сутки на улице под дождём, промокнув, оголодав, замёрзнув и насмерть перепугавшись, Надя попала в больницу с тяжелейшим двусторонним воспалением лёгких. Где, как понял Гурьев, жить ей осталось… Мало осталось, подумал он.

— Как ты узнала? — метнул Гурьев желваки по щекам.

— Во-о-от…

Всхлипывая, Татьяна протянула ему серый тетрадный листок в косую линейку, исписанный дрожащим, совсем неженским почерком. Даже если учесть, что девочка больна и напугана, почерк всё равно занимательный, подумал Гурьев, мгновенно впитывая в себя текст. Не детский почерк и не дамский. И слог ничего. Как интересно. Далеко яблочко закатилось.

— Когда получила? — быстро спросил он.

— У-у-утром…

Ох, да жива ли ещё, совсем расстроился Гурьев. Отёк — дело быстрое.

— Яков Кириллыч! Что, что мне делать?! Я знала, я знала… Господи, неужели Костя — враг?! Этого же просто не может быть! Ну да, он ездил в Италию, что-то с заказами для флота, он мне ещё весной рассказывал, неужели его там завербовали в шпионы?! Боже, Боже, какой ужас, какой ужас, что же мне делать?! Это ведь теперь придётся в анкетах всё писа-а-а-ать…

Рот у Татьяны некрасиво распустился, она самым натуральным образом взвыла. Гурьев сморщился, будто лимон раскусил, прикрыл глаза и чуть наклонил голову. Ясно, на сестру и племянников наплевать тебе, поблядушечка ты моя сладенькая, с неожиданной злостью подумал Гурьев. Главное, чтобы анкета была чистенькая. Ну, я тебе устрою. Он не больно, но довольно звонко и чувствительно съездил Широковой по щеке:

— А ну, замолчи, дура, — рыкнул Гурьев. — Враг, не враг, шпион, не шпион… Какая, к чёрту, разница?! Ты думаешь, брошку вот эту, — он ткнул пальцем в камею на высокой и соблазнительной Татьяниной груди, — твой хахаль-чекист на раскопках раздобыл? Нет, дорогуша. Во время обыска в карман прибрал. А потом перед тобой ухаря состроил. С уклоном в археологию. Сними, Таня. Нехорошо краденое носить.

вернуться

77

ИФЛИ — институт истории, философии и литературы имени Н.Г. Чернышевского (1936 — 1941). Позднее был слит с МГУ им. М.В. Ломоносова.