Наследники по прямой. Книга первая, стр. 133

— Ишь, как его встренуло-то! Сразу на личность перескакнул…

— Так ить куды ему против Якова-то нашего! Яков, чай, не лаптем щи в столицах хлебал, выучился, стало быть, как разных-всяких укорачивать!

— Как сказанул-то — Софья Власьевна! Это ж выдумать! Ох, ох, Яшка, уважил!

— Уважил, как есть, уважил! Никифор-то, — а?! Зашипел, ажник, повылазило!

— То-то и оно, правда, видать, все глазыньки исколола…

Гурьев улыбнулся, пожал плечами. Атаман встал рядом с ним и, глядя на расходящихся казаков, проговорил, пощипывая себя за рыжий от табака вислый ус:

— Думаю я такую думку, Яков Кириллыч. Война-то будет, как мыслишь?

— Обязательно будет, Терентий Фомич, — вздохнул Гурьев, из-под ладони наблюдая, как рысит Сазонов на своей кобылёнке прочь из Тынши. — Железка — уж больно лакомый кусок и для китайцев, и для японцев, а не то, упаси Господь, Америка с Англией в это домешаются. Да не хитростями какими, а прямой военной силой. Тогда уж нам между ними тяжеленько будет. Выдавят из нас весь сок по капельке.

— А я про что, — атаман сердито огрел себя плетью по сапогу, да так, что сам сморщился. И сказал с болью: — Вот же чёрт какой! Далась Микишке эта коммуния, будь она неладна! Ить добрый был казак, брательника моего односум, с ним в одной сотне выслуживал, всю германскую войну стремя к стремени прошли… Эх, — он снова посмотрел на Гурьева. — Ты вот чего, Яков Кириллыч. Хлопец ты дюже грамотный, почитай, грамотней тебя в округе и нет никого, и к военному делу душа у тебя лежит. Бери-ка ты, сынок, насеку, будешь у нас войсковым [126]. Со стариками гутарили мы уже — бери, а больше некому. Соседи наши, чижовский да прочие, тоже на тебя согласные.

— Да вы что, Терентий Фомич, — Гурьев едва не отшатнулся. — Да какой же из меня атаман?! Не казак я, да и вообще — что, мало заслуженных бойцов, кавалеров? Да вот хоть Илья Пантелеев — до хорунжего…

— Ты послухай меня, Яков Кириллыч, — набычил голову атаман. — Кто у нас в станице молодец — я не хужей тебя разумею. А только я своим худым умишком раскидываю, что удаль на германской войне казать да кресты на грудь ловить — енто одно. А грамотно, по-военному обороняться, чтоб не взяли врасплох и людишек в растрат не пустить — тут другое. Тут на одной удали да лихости казацкой не выедешь. А у тебя голова — нашим не чета. И не возражай ты, Христа ради, я ить не девку тебе сватаю. А подмогнуть тебе подмогнём, одного не выставим, не тушуйся. Сход в воскресенье. Уж ты уважь нас, стариков, такое дело.

— А станичники? — тихо спросил Гурьев, глядя в землю и кидая тугие шары желваков по щекам.

— Не сумлевайся, Яков Кириллыч. Доверие тебе полное. Сам знаешь. Зря, что ль, команду свою день и ночь по сопкам при полной амуниции гоняешь?

— Я в атаманы не метил, Терентий Фомич. А команда эта не моя.

— Ну, будя, — сердито бросил атаман и опять хлопнул арапником по голенищу. — Не метил, а зараз угодил. Гутарить про то не будем больше, сход решит. И чего решит, я тебе прямо сейчас говорю, чтоб ты, Яков Кириллыч, готовился. Окажи Божескую милость, не заставляй меня слова попусту ронить.

— Хорошо, Терентий Фомич. Если для дела — я не против, — Гурьев чуть заметно качнул головой, сжал в нитку губы. — Чести такой я, конечно, не заслужил, но против народа ни за что поперёк не пойду. Надо — значит, надо.

— Вот, — повеселел атаман. — Енто дело другое. Прощевай, Яков Кириллыч, до воскресенья, значит.

— До свидания, Терентий Фомич.

Так и сделался Гурьев в одночасье казаком. На сходе поднесли ему станичники шашку, фуражку, погоны и уздечку, украшенную серебром. И насеку войскового атамана. Тешков сиял, как будто его родного сына в генералы произвели. Вот только праздновать было некогда. Потянулись ещё из-за речки беженцы — в Совдепии начиналась беспощадная борьба с кулаками-мироедами, кулацким элементом, подкулачниками и их вдохновителями — попами. Так что забот у станичных атаманов — не только у тыншейского — хватало, и то, что Гурьев именно в этот момент взял на себя обязанности «дружинного князя», пришлось как нельзя кстати. А там видно будет, думал Гурьев. Нам бы эту войну, будь она неладна, перекантоваться…

Не обнесла горькая чаша сия — с беглецами — и Тыншу. Сидели в подводах, всклокоченные, растерянные, не знающие, куда себя деть, маялись, дымили, последний табак растрачивая. Такой бедой несло от этих людей, что кулаки сами собой сжимались.

— Эй, односум, — окликнул один из беженцев пожилого казака, что вышел от станичного атамана. — Огоньку не найдётся?

— Отчего ж не найтись, — откликнулся тот, спускаясь с крыльца. — Найдётся, без огоньку у нас не бывает.

Сели, свернули каждый свою «козью ногу», закурили. Беженец-казак посмотрел на станичника:

— Скажи, односум… Энто кто ж за мальчишечка, что у вас тута командует? По лицу видать, что господской наружности?

— А чего? — усмехнулся местный.

— Дак я ничего, — заторопился беженец. — Я ничего, однако дюже любопытно мне энто. Вишь, у вас тута господа ещё из благородных имеются. А у нас-то… Там…

— То-то и оно, — кивнул станичник. — Постреляли господ, дюже люто постреляли. А таперича-то — навалились жиды с комиссарами, а оборониться-то и некому. Думали — сами с усами, а вышло — боком.

— Вот и я чего, — тяжко вздохнул беженец. — Эх! А он-то… Давно тут у вас?

— Може, давно. А може, и недавно, — сбрасывая ногтем указательного пальца пепел с самокрутки, проговорил с расстановкой казак. — Главное, на месте человек, как полагается. Так-то нам всем ловчей выходит.

— Дак я ж разве против, — согласился беженец, — я ить чего? Ён, видать по всему, дюже сурьёзный. Боевой, видать. Энто чудно, однако… Уж больно молоденек… Как же, распорядиться-то, получается, больше некому?

— А кому ж распоряжаться, — непонятно усмехнулся станичник. — Отца с матерью, да родню всю, почитай, извели комиссары проклятые, только за кордон кто ежели убёг. Вот и выходит — окромя его, никого не осталось. Выходит, его черёд распоряжаться. Уразумел, односум, иль ещё тебе глубже растолковать?

Беженец, посмотрев на станичника, побледнел, торопливо затушил чинарик о сапог и перекрестился.

Тынша. Июль 1929

Он не мог сейчас уехать. Сейчас — не мог. А в первых числах июля в Тыншу пришли шлыковцы. Вернее то, что от них осталось, — треть. Сто восемь сабель, включая Котельникова, до предела измотанные, злые и растерянные. И раненый в брюшину сам Шлыков.

Совсем плох был атаман. Много крови потерял, и держался каким-то чудом. Только от потери крови мог давно умереть, не говоря уж о тряском пути, что из здорового человека все кишки вытянет. Гурьев это сразу увидел, войдя к Тешковым в избу, куда положили Шлыкова. Синюшно-бледный, полковник тяжело, прерывисто дышал, хотя и был в сознании. Лучше б обеспамятел, подумал Гурьев, наливаясь свинцовым бешенством.

Он склонился над Шлыковым, нажал пальцами на точки, снимая сильную боль. Атаман громко вздохнул, задышал ровнее. Гурьев выпрямился, бросил:

— Света мне. И поскорее.

— Вот, Яков Кириллыч… — Шлыков попытался улыбаться.

— Молчи, полковник. Не хорохорься, я ещё рану не видел.

— Лекарь ты, что ли?!

— А других нет, — хлестанул голосом Гурьев, словно нагайкой. — Котельников, нож подай.

Принесли фонарей. Гурьев разрезал на атамане одежду, осмотрел рану. Пуля вошла наискось, застряла, скорее всего, в тазовой кости. Канал был ещё чистым, гноя не наблюдалось. И кажется, никаких кишок не задело. Просто удивительно счастлив твой Бог, полковник, подумал Гурьев. Если перитонит не начнётся. У него появилась не очень твёрдая ещё, но надежда.

— За доктором послать?

— Не успеет доктор. Самим придётся. Что, атаман, потерпишь?

— Потерплю, — Шлыков зашипел от боли, причинённой прикосновениями к ране, поморщился. — Потерплю. Всё едино. Принимай командование, Яков Кириллыч.

вернуться

126

Войсковым атаманом, т.е., в данном случае, командиром станичного ополчения.