Наследники по прямой. Книга первая, стр. 122

— Приду, Полюшка. Обязательно, — Гурьев улыбнулся и осторожно погладил её по смуглой гладкой щеке. — Не тревожься, голубка, приду я. Приду.

Когда женщина ушла, кузнец вытаращился на Гурьева, будто впервые увидел:

— Ну, парень! Это что же такое делается?! Палашка-то, — это ж завсегда у ей в ногах кувыркались, а тут… Видать, колдун ты почище её-то будешь?!

— Колдовство здесь ни при чём, дядько Степан, — вздохнул Гурьев. — Просто у каждого человека своя кнопочка имеется. Нужно только знать, где она и как на неё нажать правильно.

— Вот это самое великое колдовство и есть, — кивнул кузнец.

— Чего ж замуж не берёт её никто? — тоскливо спросил Гурьев. — Она же такая…

— Вот ты и возьми, — сердито сказал Тешков. — Ведьма да нехристь, два сапога — пара. Как Егора-то её краснопузые подстрелили, ещё в двадцать третьем, так и кукует одна. И мать её, царствие небесное, такая ж была. Одна да одна. Кто ж из казаков такую ведьму, как Палашка, себе в жёны захочет? Жена, Яшка, это дело серьёзное. Это тебе не на сеновале ночами кувыркаться! А то ты не понимаешь. А ей одного завсегда не хватало. И как ты её объездил, вот чего не пойму!

— А дети?

— Да каки там дети, — закряхтел кузнец. — Дети! Сапожник без сапог сам завсегда, а то ты не знашь. Чего не так у ней там, не моё это дело, я не фельшер. Нету, и всё тут!

— Идёмте, дядько Степан. Хочу вам одну штуковину показать, что я со сплавом придумал. Без вашего глазомера не справиться.

* * *

Она оказалась совсем не такой, какой расписывала её молва. Просто никто никогда не догадался — или не умел — приласкать Пелагею по-настоящему, как ей мечталось, пусть и не вполне осознанно. А Гурьев — сумел. И Пелагея со всей благодарностью, на которую только была способна её яркая, сильная и отважная душа, раскрылась ему навстречу. Он даже немного испугался того всплеска чувств и чувственности, которые разбудил в этой красивой, ещё совсем молодой — особенно по столичным меркам — женщине. Пелагея была старше его на восемь лет — это по станичным понятиям «баба», а на самом деле… И Пелагея, шалея от его нежности, носила, лелеяла свою нежность к нему, светясь ею так, что глазам было на неё неловко смотреть. Конечно, Гурьеву нравилось её обожание. Нравилось ощущать себя главным, мужчиной. Гурьеву нравилось, как цветут её лицо и глаза, как даже походка её изменилась. И люди отметили эту перемену. Бабы завидовали — отчаянно, но как-то не зло. Не поворачивалось почему-то на них злобиться. Пелагею и в самом деле будто подменили — едва ли не враз: куда только что подевалось от прежней. «Яшенька… Соколик мой ненаглядный…»

Он действительно с удовольствием слушал Пелагею. А она, не отдавая себе отчёта в этом, растворялась в Гурьеве — первом в её жизни мужчине, который жадно и внимательно её слушал. Он отмечал её местами диковатые понятия об окружающем мире, но не считал себя вправе встревать с исправлениями, — даже в этой её дикости была удивительная, завораживающая его гармония. Пелагея была так восхитительно, пугающе хороша, — всегда, во всём и везде, чтобы ни делала: наводила ли глянец в доме, вышивала ли, когда выдавалась свободная минутка, раскрывала ли свои смешные знахарские секреты. Нет, он не смеялся. Он слушал. Сравнивал с тем, что успел узнать от Мишимы, удивлялся некоторым буквально поразительным совпадениям. Учился, с непонятным для Пелагеи вниманием, старался не упустить ни одного слова из её пояснений — не ожидала она такого от городского и учёного, каким казался ей некоторое время Гурьев, — вникая в детали и мелочи её умений и знаний. Она сама стала многое лучше понимать, рассказывая. Он ей объяснял, почему это происходит именно так, вырастая в её глазах ещё больше, становясь для неё ещё важнее. Иногда и сердилась на него Пелагея, не на шутку увлекаясь своей ролью учительницы:

— Да что не так-то?!

— А в прошлый раз ты это иначе рассказывала, Полюшка.

— Что с того-то — в прошлый?! То прошлый и был. Я тебе что ж, не по писаному ведь, — Пелагея, кажется, смутилась.

— Что ты, голубка, — покаянно повесил голову Гурьев. — Я ведь просто понять хочу.

— И как у тебя голова не пухнет, — улыбнулась Пелагея, запуская Гурьеву пальцы в шевелюру и ероша ему волосы на макушке. — Вот уж дотошный, беда с тобой! Нет у меня книжек-то, Яшенька. Всё, что за мамкой выучить успела, а она померла, мне ещё и двенадцати годков не исполнилось.

— А что, были и книжки? — удивлённо приподнялся, опираясь локтем на жёсткую, пропечённую солнцем степную землю, Гурьев.

— Были, а как же. Остались там, — Пелагея махнула рукой в сторону границы. — Без книжек много и не упомнишь. Как бежали за речку, так не до книжек было.

— А хочешь, я тебе привезу? — Гурьев наклонил голову к левому плечу.

— Скаженный, — улыбнулась Пелагея. — Разве найдёшь их теперь?! Сожгли, не иначе. Жалко. Ну, ничего, и так проживём.

Пелагея достала нож, который носила всегда на шейном шнурке. Гурьев и прежде видел его, но мельком.

— Дай-ка мне на кинжал твой взглянуть, Полюшка.

Он протянул было руку, но получил шлепок:

— Нельзя.

— Отчего же?

— Нельзя, говорю, да и всё! Не простой это нож. Нельзя никому его трогать чужому.

— Разве я чужой? — тихо спросил Гурьев, заглядывая ей в глаза.

Поколебавшись мгновение, Пелагея протянула ему нож рукоятью вперёд. Он взял осторожно, внимательно рассмотрел. Нож странноватый — чёрная, толстая рукоять морёного дерева, клинок недлинный, вершка два, но обоюдоострый. И работа — так себе, прямо скажем, не блещет. Гурьев вернул нож Пелагее:

— А хочешь, я тебе новый сделаю?

— Что, мой не глянулся?

— Нет, — честно сознался Гурьев. — Ей-богу, у меня лучше выйдет.

— Ну, сделай, — кивнула, соглашаясь, Пелагея. — Может, и правда. Этот я сама точила, да, видать, не рукастая я на такое.

Нож у Гурьева удался на славу. Узкий, с желобком, обоюдоострый клинок, по форме напоминающий остролист, с полировкой, отчётливо выявляющей структуру металла, и наборной рукояткой из кожаных пластин. Он надел женщине на шею чехол, — тоже кожаный, многослойный, с защёлкой-фиксатором, что не позволял ножу выскользнуть, даже зацепившись за что-то случайно:

— С обновкой тебя, колдунья моя.

Пелагея опустила глаза, рассматривая чехол, а Гурьев любовался.

Полюбоваться, что греха таить, было чем. Он даже немножко гордился собой, — совсем чуть-чуть, потихоньку: такая женщина, — и его! Пелагея даже и не думала прятать от кого бы то ни было эту свою отныне безраздельную ему принадлежность — ни от самого Гурьева, ни от окружающих. Гурьев без стеснения принимал её знаки внимания — и вышитую рубашку, и поясок, и узелки с обедом. Это было так же естественно для Пелагеи, как дышать. Она знала о предстоящей разлуке. Ведь Гурьев спокойно и ясно говорил об этом, а Пелагея уже знала — как он скажет, так и будет. Её почему-то не волновало это ничуть. Как будто.

Тынша. Октябрь 1928

Начало месяца выдалось необычайно жаркое днём, хотя ночами иногда становилось совсем по-осеннему зябко. Старики судачили: давно такого не было, чтоб бабье лето тянулось столько… Вернувшись вскоре после заката из очередной своей «экскурсии», Гурьев вошёл в горницу, где Тешковы уже вечерять собирались, его дожидаться уставши, выложил из котомки на стол небольшой свёрток и подкрутил фитиль у лампы, чтобы давала побольше света:

— Поглядите, дядько Степан, — он развернул тряпицу. — Попадалось кому ещё тут такое дело?

Кузнец взял двумя пальцами самородок, тянувший никак не меньше, чем на две с половиной — три унции. Повертел, ковырнул ногтем, пожевал губами. И выругался:

— Ну, не было печали! Где ж ты его выкопал-то?!

Гурьев достал самодельную карту, даже не карту — кроки, показал место:

— Припоздниться не хотелось, дядько Степан. А что, разве никто там раньше не бывал?