Наследники по прямой. Книга первая, стр. 104

— Гур! Гур! Господи, Гур… Замолчи! Замолчи, я тебя умоляю…

— Нет, — Гурьев так стиснул зубы, что огромные желваки вспухли у него на щеках. — Хва shy;тит. А если вы не поймете… Если я увижу, что это важно для моей совести и самости — я воевать с ними стану. Воевать, понятно?! Уж не знаю, как это у меня получится. Но, думаю, не слишком плохо.

— Воевать?!?

— Да. Потому что нормальную жизнь нельзя просто так отдать этим упырям, кинуть псам под хвост. За нормальную жизнь теперь надо биться не на живот, а на смерть. Ира, ну, хотя бы ты не смотри так на меня и поверь, что я говорю правду! Правду и на этот раз. Потому что я не обманывал тебя никогда. Недоговаривал — каюсь, это было. Но не лгал. Слышишь?!

— Да, да. Господи, в это невозможно… просто кошмар какой-то. Знаешь… Я люблю тебя, и мне всё равно, что ты думаешь по поводу переписки Энгельса с Каутским. Это правда. Гур… Ты самый лучший на свете, Гурьев. Самый умный, самый смелый, самый сильный. И самый красивый. Тебе кто-нибудь говорил, что ты очень красивый?

— Мама. И ты. Но женщины склонны к преувеличениям.

— Ты даже сам не знаешь, какой ты.

— Почему?

— Потому что, если бы знал, и не посмотрел бы в мою сторону.

— Глупости какие, — Гурьев обнял Ирину за плечи. — Идём.

— К вам?

— К нам.

Ирина проснулась оттого, что почувствовала — Гурьев не спит. Она так и не привыкла к жёстким — после родных перин — футонам, на которых спали и Гурьев, и его домашние. Ирина пошевелилась:

— Гур.

— Что?

— Прости меня.

— Что ты, Ириша?

— Я ведь всё понимаю. Просто мне очень страшно. Пока не думаешь об этом, кажется, что всё хорошо. Ну, почти. Гур… Понимаешь?

— Да. Это я понимаю. Очень даже хорошо понимаю.

— Может быть… Я… Я не знаю, я, на самом деле, не могу, наверное, об этом сейчас не стоит… Но… Ты никогда не думал, — может быть, лучше… Уехать?

Гурьев долго молчал. Ирина осторожно потормошила его:

— Гур?

— Уехать — куда?

— В Париж. В Лондон. Куда-нибудь!

Он снова молча лежал так долго, что у Ирины в груди начал расползаться мертвящий холод. Она готова была разрыдаться, проклиная себя за то, что осмелилась завести этот разговор.

Гурьев привлёк её к себе:

— Родители собираются заграницу?

— Да, — выдохнула Ирина. — Да. Гур, Боже мой… Папу пригласили в институт Пастера. Ты же знаешь, он довольно близко с Алексеем Максимовичем…

— Знаю.

— Я сказала, что не поеду.

— Почему?

— Я никуда не поеду без тебя. Мне нечего делать без тебя, Гур. Нигде. Понимаешь?

— И что они сказали на это?

— Ты знаешь, как они к тебе…

— Знаю. Это их шанс уцелеть, зайчишка. И твой.

— Гур!

— Я не уеду, — Ирина, глядя в его лицо, увидела, как оно затвердело. — Нет. Это моя страна. Её защищал мой дед. Десятки поколений предков моего отца сражались за неё. Это моя земля. Не Париж. Не Лондон. Не Берлин. Я здесь. Пусть эти катятся отсюда ко всем чертям. А вас… Вас я вряд ли смогу как следует защитить. Помнишь, что я говорил? Там, в Питере? Я ошибался. Я не готов. Мне предстоит долгая дорога, и мне придётся идти по ней одному.

— Вот как, — Ирина отстранилась и села, сжав у горла воротник гурьевской рубашки. Так и не научилась спать без тряпок, подумал Гурьев. Бедная моя девочка. — Значит, ты давно всё решил…

— Я уже говорил тебе. Ириша. Я тебя люблю.

— Нет.

— Да. Ты это знаешь. Но это не всё. Кроме любви, есть долг, честь и Отечество.

— Нет, Гур, — голос Ирины дрогнул. — Ничего нет, кроме любви. Когда нет любви, ничего не имеет смысла. Давай распишемся и уедем. А там… Там — делай, что хочешь. Учись, езжай в Японию. И я буду тебя ждать, сколько потребуется. Хоть сто лет. Тебя здесь убьют, Гур. Они тебя убьют, понимаешь?! Никогда не простят тебе, какой ты. Ты сильный, но воевать с ними со всеми не можешь даже ты. Пожалуйста.

— Вот, — Гурьев повернулся, подпёр щёку ладонью. — А ты ломала голову, куда деньги девать. Пока вас соберёшь, поседеешь. Особенно с твоей мамочкой.

— Мерзавец, — шёпотом проговорила Ирина, и слёзы покатились у неё из глаз. — Гур, какой же ты всё-таки мерзавец. Мальчишка. Хочешь от меня избавиться, да? Ну, и пожалуйста. Пожалуйста…

Она ещё долго тихонько всхлипывала у Гурьева на груди, пока не уснула. Ирине снилось, что она летит вместе с ним на огромном цепеллине, а внизу — парижские кварталы, Триумфальная арка и Эйфелева башня. Небо — такое пронзительно-синее, а на Гурьеве — белая, ослепительно белая форма с золотым шитьём, якорями и эполетами. И фуражка с белым околышем.

Москва. Май 1928

Городецкий с размаху хлопнул себя ладонями по вискам, сердито пробормотал:

— Ничего не понимаю… Чертовщина какая-то!

— Пойди Бате пожалуйся, — Герасименко воткнул папиросу в массивную, похожую на ендову, бронзовую пепельницу. — Он тебя полечит.

— И пойду, — буркнул Городецкий. — И пойду.

Минуту спустя он входил в кабинет к Вавилову. Ну, кабинет — громко сказано. И всё-таки. Остальные сотрудники отдела по борьбе с особо опасными преступлениями размещались все вместе в комнате площадью метров сорок. И только у Фёдора Петровича был выгорожен отдельный закуток, громко именуемый, с подачи Городецкого, «кабинетом», «стены» которого не доходили до потолка.

— Фёдор Петрович, надо пообщаться.

— Проходи, сынок, — кивнул Вавилов. — Жалуйся.

Городецкий вздохнул. Жалуйся — одно из любимых батиных словечек-присказок. А вот как пожалуюсь сейчас, не обрадуешься, подумал он.

— Давай, Фёдор Петрович, вместе подумаем. А то чем больше я над этой ситуацией ломаю голову, тем больше и больше у меня вопросов.

— Излагай.

— Мне такая странная семейка в жизни не попадалась, Батя. Ты посмотри только. Убитая, Уткина Ольга Ильинична — переводчик, справка с места работы — шесть языков, включая японский. Не замужем. И вроде бы не была никогда. Сын носит фамилию Гурьев. Я документы его погляжу ещё, но, судя по рапорту Рудакова, парень вёл себя…

— Как? В рапорте ничего про это нет.

— Эмоции к делу не пришьёшь, Батя.

— Так как?

— Спокойно очень. Ну, не верю я в самообладание у мальчишки. Понимаешь?

— Понимаю. Это тоже к делу не пришьёшь.

— Я и копаю.

— Это правильно. Копай. Дальше.

— С ними вместе живёт заведующий домоуправлением Ким Николай Петрович. По документам — кореец. Кто они друг другу — Уткина, мальчишка, кореец? Я прошёл лично по подъездам. Кима этого уважают, как падишаха, ей-богу.

— Не боятся?

— Это и удивительно, Батя. Дворники — гренадёры. Чистота везде — слушай, тебе надо самому на это посмотреть. Живёт эта троица на чердаке. Втроём, больше никого. Ну, и… Ты читал, что Колумб про эту квартиру пишет?

— Читал я, читал. Занятно. Не повторяйся. Давно этот Ким там заправляет?

— С восемнадцатого года. Приехали они из Питера. Практически сразу Кима комендантом назначили. Это не один дом, четыре, просто под одним номером — стена к стене, колодцем.

— И везде так?

— Как?

— Чистота и порядок.

— Абсолютно.

— Интересно. А жильцы? Сплетни какие?

— Вот, Батя. Сплетен нет. Николай Петрович — царь, бог, отец родной. Нет перебоев с водой, с отоплением, с канализацией. Слесаря трезвые.

— Это как? — Вавилов, кажется, впервые за всё время разговора по-настоящему удивился — не зажёг новую папиросу от предыдущей. — Сан Саныч, ты это о чём?

— Об этом самом. Образцовое хозяйство. Хоть сейчас на доску почёта. Да и висит, конечно.

— Был у районного уже?

— Обижаешь, Батя.

— Ты рапорт когда напишешь?

— Когда Скворушка выйдет, — покаянно хмыкнул Городецкий. И добавил — с нарочитой плаксивостью в голосе: — Ну, Батя…

— Я ундервуд для кого у начальства выпрашивал? — грозно сдвинул брови Вавилов.

— Ну, Ба-атя…

— Ладно, ладно, — Вавилов всё-таки закурил. — Дело ясное, что дело тёмное. Мальчишку вызвал?