Я вернусь через тысячу лет, стр. 48

– Всю жизнь мечтал!.. Из пеленок – в классики...

– Конечно, это смешно звучит, – соглашается Тушин. – Но это закон жизни первооткрывателей.

...Мы уже трижды медленно прошагали плавную дугу крыши из конца в конец – от вертолетов до столиков, обратно к вертолетам и снова к уже опустевшим столикам. Погасло пламя облаков на западе, и только тоненькая светлая полоска, придавленная тьмой, еще держится низко над горизонтом. Крупные, яркие звезды высыпали и на востоке, и прямо над головой. И, как на Земле, перекинулся через все небо мерцающий миллиардами звезд Млечный Путь. И где среди этих миллиардов наша колыбель, наша Родина, наше Солнце? Я совсем не знаю здешнего неба – все некогда глядеть на него. Мне не найти наше Солнце. И уже никогда-никогда не увидеть его большим, теплым, ласковым.

Ах, как горько и больно думать об этом! Легче, наверно, жить так, не задумываясь, глядя перед собой в пределах ближайших забот и не поднимая глаза на небо.

– В чем-нибудь я убедил тебя? – спрашивает Тушин.

– Я вам верю, Михаил. С детства.

– Вера вместо знания? – Тушин улыбается. – Древнейшая болезнь россиян!

– Не вместо! Вместе!

– Уже лучше.

– Но не идеально – так? А куда денешься? Вера появилась независимо – ни от меня, ни от вас. И, чтоб ее убить, – вам надо сделать немало плохого.

– На это не надейся.

– А я и не надеюсь. Но если б не вера – может, я вообще не полетел бы на Риту. Видно, это как-то подспудно работало – только сейчас сам понял. Но дело, конечно, не в одной вере, Михаил. Она очень быстро рухнула бы, если бы был удачный, реальный путь, и его видели бы многие, а вы бы упрямо не признавали. Тогда уж какая вера? Тогда – борьба! Но другого-то пути я пока не вижу. Конечно – Марат... И Бруно... Видимо, это необходимо, раз они решились. Но ведь и не универсально. Иначе мы все должны были бы разбежаться по окрестным материкам. И потеряться среди дикарей. Но тогда мы немногое изменили бы на этой планете. Мы сильны – пока вместе. И вместе что-то изменим.

– Вот теперь я вижу, что у тебя не только вера! – Тушин тихо смеется и кладет мне на плечо тяжелую, большую, теплую руку. – Хотя и то, что ты сказал – еще очень далеко от окончательной истины. В нее войдет многое. Настоящая истина всегда широка. Узость не может родить истину. И в этой окончательной истине будет и то, что мы сейчас делаем, и мысли Марата, и, может, его подвиг, и что-то новое, пока совсем неизвестное. Поверь, мы все ищем эту настоящую истину. И я тоже ищу.

– Верю! Иначе вообще не верил бы в вас!

– Я очень благодарен тебе, Алик.

– За что?

– За то, что ты мне веришь. За то, что ты полетел. За то, что с тобой прилетела мама. Я люблю твою маму, Алик.

17. Что можно для них сделать сейчас?

На этот раз я сижу в кресле пилота и контролирую кибер, и высматриваю сверху путеводную серую ленточку нефтепровода на полянах и прогалинах.

Уже знакомой дорогой мы летим в Нефть – Грицько, Джим Смит и я. Возможно, эта дорога и надоест мне со временем, потому что полеты на рудник, на ферму, в Нефть становятся моей работой и будут повторяться теперь каждую неделю.

Я слежу за нефтепроводом, мелькающим на открытых местах, и думаю, думаю о Вано.

Наверно, Грицько и Джим тоже думают о нем. У них грустные, усталые лица. Вчера нам предлагали нового члена бригады. Но Джим отказался. “Пока будем втроем”, – сказал он.

Он прав, конечно. Пока что нам действительно лучше втроем. Когда мы втроем – Вано с нами.

Мы втроем были в Городе у тихой, маленькой, светловолосой женщины Марии – жены, теперь уже вдовы Вано. Когда мы пришли, она отправила в интернат темноглазого сынишку – видно, боялась, что будет плакать. Но все-таки она не плакала при нас и слушала нас молча, и только тонкие, посиневшие губы ее то и дело вздрагивали и как-то судорожно кривились.

– Я знала, что эта планета потребует жертв, – сказала она потом. – Но как-то все думалось, что меня минует. – Она горько, судорожно усмехнулась. – Каждый думает, что самое страшное его минует. Наверно, в старину, когда люди шли в бой, каждый тоже думал: меня-то не убьет...

Мы не принесли ей ни радости, ни облегчения и не рассказали почти ничего нового. Все подробности она знала раньше, как член Совета. Совет знает все, что происходит на материке. По существу, мы даже причинили новую боль этой маленькой, согнувшейся от горя женщине.

И мы заранее знали, что так будет – не было никаких оснований надеяться на иное. Но почему-то принято в подобных случаях приходить к семьям погибших, и мы подчинились этой условности, как подчиняемся безропотно десяткам других – устаревших, ненужных, нелепых в наше время. Удивительно сильна власть условностей над человеком! Может, это даже самая сильная власть над ним, потому что она невидима, неощутима и не персонифицирована, потому что она коренится в глубинах мозга у каждого, и редкий человек может решиться на борьбу с нею. Гораздо проще, гораздо легче ей подчиниться. И, как всякая власть, она щедро награждает за подчинение – избавляет от душевных терзаний, от мук совести, которые обычно преследуют того, кто вступает в борьбу с условностями.

Мы летим в Нефть, и я снова невольно думаю о Сумико, хотя и не надо бы мне о ней думать. Мы можем встретиться – она часто бывает в Нефти, хотя и не надо бы нам встречаться.

Если это случится, – мы, вероятнее всего, встретимся просто как друзья. Но это тоже будет лишь условность – не больше, потому что и я и она знаем – мы не только друзья. Слишком много я думаю о ней. И чувствую – она тоже обо мне думает. Хотя и не надо бы ей думать обо мне.

Но что поделаешь – мы не киберы, мы люди. Не нажмешь кнопку и не скажешь: думай об этом, не думай о том. И не заменишь какой-нибудь из блоков памяти...

Под ногами тянутся бесконечные леса нашего чудесного зеленого материка. Леса, в которых свободно, безбоязненно будут бродить внуки и правнуки наши. Леса, которыми будут наслаждаться они и которыми мы наслаждаться не можем.

В детстве я входил в лес как в храм, и он приветствовал меня своим шумом – заботливо и покровительственно. Я всегда доверял ему и никогда его не боялся. И он ни разу не обманул мое доверие. Я бегал, играл, прыгал и валялся на лесных лужайках, ловил бабочек, слушал лесных птиц, собирал ягоды и грибы. Лес всегда был моим другом, моим праздником.

А мои дети, видимо, будут смотреть на лес из окна дома, из окошка машины, из кабины вертолета. Мои дети привыкнут бояться леса.

Эта чужая планета встречает нас совсем не теми испытаниями, к которым нас готовили. Нас испытывали на ловкость и на выносливость. Нас приучали бороться с авариями техники и свихнувшимися киберами. Мы не боимся никаких, даже самых страшных насекомых, потому что наши биологи могут за несколько месяцев ликвидировать целые виды этих тварей на любом материке. Нас не испугает никакой труд. Мы не станем рабами природы, хотя и не собираемся бездумно и поспешно переделывать ее. Мы ничего не боимся и все можем осилить. Но мы совершенно не готовы к тому, чтобы остерегаться человека, к тому, чтобы воевать с человеком. Технически – конечно, готовы. Душевно – нет. И главное – не хотим быть готовы.

Может, поэтому нас так легко убивают?

Как не думать об этом, когда в Городе остались Бирута и мама?

Мы летим молча, но мне кажется сейчас, что Джим и Грицько тоже думают о женах, оставшихся в Городе, тоже боятся за них. Мы же не киберы, мы люди...

Наш вертолет проходит над двумя геологическими партиями, и, как раньше Вано, я вызываю их по радио и сбрасываю им грузы. Разговоры у меня с геологами короткие. Я их не знаю, они меня не знают. Им известно, что Челидзе погиб и что кто-то вместо него сбросит им груз.

Ни имя мое, ни фамилия им ничего не скажут. В этих партиях у раций пока что сидят старожилы. А наши ребята только-только оглядываются.

...Что же можно сделать сейчас для этих неразумных ра? Чём можно заинтересовать их? Чем отвлечь их мысли от одной владеющей ими идеи – убивать? Может, сбросить им стальные ножи? Наверняка это будет невозможное, неописуемое богатство, потому что племя еще не знает металла, и все ножи у него – костяные да каменные.