Я вернусь через тысячу лет, стр. 17

“Счастливого пути, Сандро! Спустишься на Риту – вспомни меня. Я буду уже старушкой, но мне очень хочется, чтобы ты меня вспомнил.

Линка-неудачница”.

Все-таки я свинья! Совсем не думал о Лине в последние месяцы. Даже не вспомнил ни разу!

...Многие ждут, что в этот вечер нас соберут для серьезного разговора командиры корабля Федор Красный и Пьер Эрвин.

Но нас никто не собирает. Все идет так же, как шло раньше. Будто ничего не случилось.

Потом только до меня доходит: о чем можно говорить с нами, если сбежавших уже нет? Ведь собрать нас для разговора – значит, оскорбить подозрением...

Честно говоря, я предполагал, что не выдержит Женька Верхов. Однако Женька, видно, крепче, чем я думал.

Мы держимся с ним сейчас холодно-дружески. Здороваемся, улыбаемся, даже иногда шутим. А что тепла нет – кому до этого дело?

Я с удовольствием не общался бы с ним совсем. Но это невозможно. Тогда кому-то из нас придется остаться.

Если бы я был уверен, что оставят Женьку, – давно обнажил бы наши истинные отношения. Потому что на Рите Женька будет очень опасен – это я точно знаю.

Но оставить могут и меня. И тогда Женька будет на Рите еще опаснее. Потому что никто не ждет от него подвоха.

Сейчас у меня, пожалуй, не меньший технический авторитет, чем у Женьки. Мои радиофоны с запоминающим устройством уже давно в производстве. И мы увозим с собой первую партию таких аппаратов. И об этом тоже говорили по радио, сообщали в газетах.

Я легко мог бы усилить шум, передав любому местному промышленному управлению свои коробочки эмоциональной памяти с обратной связью. Но я все тяну. Лишь в последний день, перед самой посадкой в корабль, я передам их радиотехникам Третьей Космической. Пока будут проверять мои коэмы – мы улетим.

Две коэмы я беру с собой. О них не знает никто, кроме Вируты. Но, по-моему, они не скоро понадобятся на Рите.

Сейчас, в последние дни, мне начинает казаться, что все эти коэмы, “поминальники” и прочая дребедень – мальчишеские забавы, которым я придавал слишком большое значение. Сейчас надвигается что-то огромное, важное, несоизмеримое с тем, чем мы жили до сих пор.

Такой ли я, какие нужны в этих новых условиях? Может, это вовсе не для меня? Ведь, к сожалению, я далеко не лучший образец человеческой породы.

Гожусь ли я для того, на что замахнулся?

...На следующий вечер Бируте передают конверт, и я вижу, как она читает письмо на другом конце холла, в кресле, а потом прячет конверт в карман.

Наверно, письмо от матери. Как и сама Бирута, ее мать очень любит писать и получать письма.

Но обычно Бирута рассказывает мне, что пишет мать.

А в этот вечер она не говорит ничего.

И поэтому мне начинает казаться, что письмо – не от матери.

Впрочем, чему тут удивляться? Были же у Бируты друзья до “Малахита”. И, может, не только друзья. Я никогда не спрашивал ее об этом, потому что не ревную к прошлому, как часто, к сожалению, ревнует сама Бирута. Но если я мог получить прощальную записку от Лины, то почему не может получить от кого-то письмо моя жена? И если я, щадя ее нервы, уничтожил записку и ничего не сказал о ней, то почему Бирута не может сделать того же?

Все равно ведь прощальные записки никогда ничего не меняют. Ничегошеньки!

11. Прощай, Земля!

Сегодня уходим мы в даль,
В безбрежную даль – навсегда.
К тебе не вернемся, Земля!
Твои не увидим поля!
Твои не увидим леса!
В твои не заглянем глаза!

Я даже не знаю, откуда доносится аккомпанемент. Кажется, музыкой наполнен воздух, ее отдают нам стены, и потолки, и черные большие окна Третьей Космической.

Еще вчера эту мелодию неуверенно наигрывали тонкие длинные пальцы Розиты Гальдос, а мы спешно подбирали последние слова и еще не знали, выйдет или не выйдет у нас прощальная песня.

А сегодня мы поем ее – в шестьсот здоровых молодых глоток. Поем и идем по гнутым коридорам Третьей Космической к дверям своего корабля. И мелодия, которую вчера еще знали только мы, сейчас звучит над всей планетой.

Не думай, что весело нам, Не думай, что очень легко По дальним и чуждым мирам Бродить от тебя далеко.

Мы поем это и улыбаемся, и бодро идем вперед. Мы знаем, что десятки телеобъективов глядят на нас из стен и потолков коридора, десятки микрофонов слушают нас. Это глаза и уши Земли. Она видит и слышит нас и молча прощается с нами.

К тебе мы пришлем наших внуков. Прими их как внуков своих. Как нас перед вечной разлукой, В морях искупай в голубых, На пляжах погрей золотых.

Это Бирута написала про моря и пляжи. Это ее строчки. Это наш с ней отпуск звучит в прощальной песне.

Мы идем не толпой. Идем шеренгами. Чтобы всех было видно. Ведь каждого кто-то хочет увидеть на Земле. Ведь с каждым кто-то хочет проститься. Хотя бы молча.

Мы улыбаемся и поем о наших будущих внуках, которых вчера только выдумали и над которыми – чего скрывать? – кое-кто еще вчера смеялся; какие, к лешему, у нас внуки?..

Их путь будет горьким и трудным,
Но им ведь не выбрать другой.
И в праздник,
И в будни –
Всегда они будут с тобой,
Прекраснейший шар голубой, –
Всю жизнь они будут с тобой.

Почему-то снова вспоминаю я Таню. Конечно, она видит меня и прощается. А я не могу с ней проститься. Не могу крикнуть: “Прощай, Таня!”, хотя и знаю, что она услышит.

Так мы решили вчера – никаких криков, никаких индивидуальных прощаний! Только песня! Лишь песней мы прощаемся с Землей! И еще улыбками – сколько угодно улыбок!

Мы хорошо помним прошлый отлет. Помним истерические женские крики в этих же коридорах – “Прощай, мама!”, “Прощай, мамочка!”. И заплаканные лица на экранах телевизоров. И опухшие от слез глаза возле экранов.

Мы не хотим этого. Пусть нас запомнят улыбающимися! Пусть останется на Земле наша песня! И пусть доживет она хотя бы до следующего корабля, до следующих шеренг молодых астронавтов в зеленых костюмах.

Мы идем долго. Почему-то очень длинны сегодня коридоры Третьей Космической. За время карантина мы привыкли к ним, и они казались вовсе не такими длинными. А сейчас идешь – и конца нет.

Я держу руку Бируты и незаметно глажу ее тонкие, холодные пальцы. И она отвечает мне такими же незаметными для всех движениями пальцев.

Мне хочется хоть этой робкой лаской успокоить жену. Ей тяжелее, чем мне. Ее родители далеко, и она уже никогда не увидит их. А моя мама среди нас.

Мы вообще слишком спокойно, как что-то должное, принимаем отчаянную смелость наших молодых жен. Совсем не женскую смелость.

Нам бы молиться на них. А мы над ними подтруниваем. Даже иногда ссоримся с ними.

Чего бы стоила вся эта затея с планетой Рита, если бы не летели женщины? Что вышло бы из этой затеи?

Все ближе широкие двери нашего корабля. Вот уже они видны впереди. Вот уже исчезают в них первые шеренги нашей длинной зеленой колонны.

Мы знаем, что за этими дверьми. Нас водили по кораблю во время карантина и показывали каждой паре ее маленькую, тесную каюту, в которой нет ничего лишнего.

У нас с Бирутой каюта 147. На втором этаже, в конце левого коридора. Мы уже сами, без экскурсии, были там вчера и разложили по шкафчикам немногие свои вещи, и теперь хоть с закрытыми глазами найдем на корабле эту каюту.

А у мамы – специальная одноместная каюта 17, возле рубки. И маму, в отличие от всех нас, решено не отогревать и не будить в пути на дежурство, если, конечно, в ее медицинской помощи не будет самой крайней нужды. Поэтому за сорок лет анабиоза мама должна помолодеть почти на три года. А каждый из нас помолодеет на два года, потому что спать мы будем не все сорок лет ракетного времени. По сто дней каждый из нас будет дежурить на корабле.