Код Онегина, стр. 61

Саша с тревогой смотрел на Леву. Он не понимал, из-за чего Лева вдруг так раскипятился. Все эти интеллигенты были такие вспыльчивые и не хотели слушать никого, кто думал не так, как они.

IX. 1830

Глаза его разболелись, спина затекла. Он встал, разминая ноги: их кололи тысячи мурашек. Никто не приходил, никто не глядел на него из зеркала. Ему хотелось уже спать. Он подошел к зеркалу. Присев на корточки, стал отодвигать стопу книг. И вдруг им овладело мучительное, острое желание бросить через плечо взгляд в зеркало и одновременно с ним — боязнь сделать это движение. То была смесь какого-то первобытного ужаса и сладкого, запредельного восторга. Он весь дрожал. Потом осторожно повернул голову и скосил глаза.

…Как легкий звук иль дуновенье,
Иль как ужасное виденье,
Мне все равно…

Мутное зеркало отражало его сидящую на корточках фигуру. И вдруг мелькнуло зыбкое, безглазое чье-то лицо, и зеленая тень прошла по стеклу. Он обернулся — никого, потом снова глянул — та же зыбкая тень пролетела и исчезла. Он полагал, что его усталые глаза подверглись некоему оптическому обману.

…Никого со мной нет.
Я один… и разбитое зеркало.

Почему — разбитое? Оно только немного треснутое. Он обругал себя болваном, идиотом, бабою. Письмо просто затерялось — о, пожалуйста, пусть оно просто затерялось… Когда-нибудь же кончится этот карантин. На корточках было неудобно, он стал на колени. Убрать беспорядок? Что подумает Никифор — можно себе вообразить… Барин спятил с ума… Да, надо убрать. За окном ветла застонала почти человеческим голосом. Он машинально глянул в зеркало, прежде чем подняться, и новый приступ дрожи прошел по его телу, и руки стали влажными, а лоб покрылся испариной.

X

— А пошел ты!… — сказал Лева.

У него это прозвучало в миллион раз грубей и обидней, чем если б так выразился Саша, и Чарский опешил, и Саша — тоже… А Лева стал лихорадочно собирать шмотки, пиная и швыряя все, что попадалось под руку. Саша понял, что удерживать его бесполезно, и, кляня все на свете, стал собираться тоже. Чарский бормотал что-то, то требовал извинений, то сам принимался извиняться, брызгал слюной, хватал их за руки… Лева шарахнул дверью так, что чуть не расшиб Саше нос; не останавливаясь, молча пронесся по коридорам, Саша бежал за ним; они сделали передышку лишь в двух кварталах oт дома. Осень начиналась премерзко: третьи сутки шел мелкий частый дождь, небо было серое, низкое, тротуары в глубоких лужах…

— Ненавижу такую погоду, — сказал Лева, затягивая шнурок капюшона.

— А я люблю, — сказал Саша и нарочно сорвал с головы мокрую кепку и подставил лицо дождю.

— Потому что Пушкин любил плохую погоду? — с противной усмешечкой спросил Лева. Он словно и не чувствовал себя виноватым.

— При чем тут Пушкин! Просто… В плохую погоду легче бегать и прятаться.

Саша был слишком слаб, чтобы злиться на Леву за его безрассудную выходку. Он ловил ртом дождевую воду — это освежало. Ему казалось, что он чувствует себя немного лучше под дождем, чем в пыльной каморке средь стульев и хлама.

— Нам надо купить резиновые сапоги и штормовки, — сказал Лева. — Или такие черные непромокаемые плащи, в каких ходят рыбаки и маньяки в фильмах.

— Мы с тобой столько тратим на тряпки — бабы столько не тратят… — вздохнул Саша и снова надел кепку. — Если мы накупим себе сапогов — у нас не останется чем заплатить Мельнику.

— Черт, этот придурок Чарский на нас донесет…

— А зачем ты с ним поругался? Он так интересно придумал с этими буквами… Смешно…

— А мне не смешно, — сказал Лева. — Мне не смешно, когда маляр презренный… или как там…

За трое суток Чарский раз двадцать продекламировал беглецам всю пьесу; так что не было ничего удивительного в том, что Саша с его молодой и хорошей памятью поправил Леву:

— Фигляр презренный. А маляр — негодный. Он не мог сказать «презренный маляр». Он уважал трудящихся. А негодный маляр — это просто плохой маляр, неквалифицированный.

— Это не Пушкин сказал, а Сальери сказал; Сальери не уважал трудящихся…

— Уважал. Он же ремесленник. Пролетарий умственного труда.

— Короче, меня трясет, когда напыщенный идиот треплет слово «наука»…

— Не понимаю, — сказал Саша, — почему тебя не трясло от Миронова, а от Чарского трясет.

— В той ахинее, что нес Миронов, было что-то человеческое, — сказал Лева. — И он ее сам придумал: такую глупость невозможно нигде вычитать… А Чарский просто пересказывал какую-то мерзкую брошюрку… Неужели ты не видишь разницы?

— Не вижу. А что ты теперь предлагаешь?

— Ничего я не предлагаю… Не знаю я ничего…

Мельнику еще рано было вернуться в Горюхино, и они, посовещавшись, решили направиться пока что в обратную сторону, на Валдай. Но идти пешком по такой грязи и сырости, под дождем, без резиновых сапог и плащей было слишком противно и тяжело. Они вышли на шоссе и стали ловить попутку. Десятка четыре машин пронеслись, разбрызгивая фонтаны грязной воды из-под колес — они едва успевали отпрыгнуть. Никто не останавливался.

— Пошли обратно, — сказал Лева, переминаясь с ноги на ногу и жалко постукивая зубами. — Найдем магазин, купим сапоги. И пешочком.

— Господи, почему я маленьким не сдох…

Глянцево-черный «ягуар», только что на космической скорости пролетевший мимо и уже исчезнувший за поворотом, вдруг показался вновь: он пятился по-кошачьи мягко и стремительно и в несколько секунд уже стал словно вкопанный около Саши и Левы. Дверца приоткрылась.

— Садиться, пожалуйста, — сказал водитель. Он был черен весь, как и его роскошная машина. — Поехали, пожалуйста.

Саша замотал головой, но Лева подтолкнул его. Саша плюхнулся на переднее сиденье рядом с водителем, а Лева суетливо скользнул на заднее. «Ягуар» поплыл, набирая ход. Саша опять снял свою отсырелую кепку и вертел головой, осматриваясь. За такую машину он отдал бы полжизни — раньше, тогда, той жизни, мирной… Над зеркалом покачивалась игрушка — черная кошечка, дыбом выгнувшая спину. Глаза Саши встретились в зеркале с глазами негра. Негр был молод, строен, одет с иголочки, и пахло от него обыкновенно, то есть французской туалетной водой. Саша затруднялся сказать, похож ли этот негр на того негра в лиловом «понтиаке», что чуть не сбросил его в кювет на Варшавке, или на того в белых брюках, который наступил ему в Подольске на ногу. Может, и похож. Он уж забыл тех негров.

Он отвел взгляд. За окном проплывали поля и деревья, от дождя серые и одинаковые. Временный прилив бодрости уже закончился, и его опять знобило и даже начало подташнивать. Странно — в начале мытарств он думал, что самым ужасным для него будет необходимость обходиться без машины, денег, женщин, ресторанов… А оказалось, что хуже всего без самого простого, обыкновенного: чистая постель, чистая ванна (не джакузи, просто — чистая!), возможность закрыться одному в своей собственной, отдельной комнате… Как-то бы дотерпеть до дня, когда Мельник должен вернуться в Горюхино, и не расклеиться… А дальше что? До сих пор он старался об этом не думать. Теперь обнаруживалось, что он представления не имеет о том, как начинать новую жизнь.

«Проберусь к Катиным родителям… Не будут же за ними следить до бесконечности… Олег, Олег… Нет — рискованно… Надо уехать в какой-нибудь Красноярск и там с нуля подниматься… Как?!» Саша никогда никуда самостоятельно не поднимался с нуля, его поднял Олег, взял в готовый бизнес. «Вагоны разгружать? Нет, ни за что. Лучше сдохну. Но по-любому нужен первоначальный капитал… Холодно, почему все время так холодно? Не надо было есть арбуз. От арбуза все время холодно и гадко внутри. Господи, Боже милостивый, помоги! Я не могу больше в этих сырых ботинках. Могла ли Катя изменить? За ней таскался один из медицинского… Они все сейчас сидят в теплых комнатах, едят вкусную еду… Сволочи… Я сегодня даже зубы не чистил — это хуже, чем пытки и смерть… Она, конечно, изменила, все они предательницы…» Он пошевелился и тихо застонал. Машинально он бросил взгляд в зеркало и опять поймал глаза негра. И вдруг стало тепло. Он блаженно, зажмурился и увидел Катю. Она сидела за столом в своей комнате и читала учебник — по хирургии, кажется. Она была в мешковатых домашних джинсах и футболке, волосы непричесанные. Это был очень четкий и ясный сон, он помнил все до малейших мелочей, когда проснулся.