Код Онегина, стр. 21

— Ты положил ножи накрест, и удачи нам сегодня уже не будет, — сказал Дантес нарочито капризным тоном.

— О, разумеется, — отвечал Геккерн добродушно-насмешливо. — Покуда с ними черная кошка, удачи нам не будет.

Дантес улыбнулся, давая понять, что оценил шутку напарника. Им подали кофе и десерт. За десертом они еще немного потрепались. Они отбросили притворство, в котором нуждались поначалу, чтобы аккуратно прощупать друг друга и плавно войти в игру. Теперь они говорили настолько откровенно, насколько им позволяли их собственные характеры и характер их взаимоотношений. Они с полуслова понимали друг друга. Именно по этой причине разговор их был мало кому понятен.

— Я только не могу понять, — сказал Дантес, — зачем Одоевский рассказал Бенкендорфу.

— Не все уверены, что именно Одоевский рассказал… Но, скорей всего, он. По дурости. Одоевский был болтун.

— А зачем он рассказал Одоевскому? Почему не Вяземскому?

— Тоже по дурости. Все литераторы болтуны. — Геккерн знал толк в литераторах, ему случалось о них заботиться. — И Одоевский был чернокнижник. А Вяземский — нет. Хотя как знать? Может, он и Вяземскому рассказал. Но тот держал язык за зубами.

— Ведь это те отравили Бенкендорфа на пароходе?

— Кто знает. Может, те, а может, тот католический поп, что над Бенкендорфом обряд совершал… Молодец Бенкендорф: дурак дураком, а ведь успел перед смертью продиктовать несколько слов…

— Он был дурак?

— Ну, не совсем… Жоржика, например, он разыграл неплохо. Но и не слишком умный. Фон Фок был умный, но те убрали его еще в тридцать первом, сразу, как только он сказал Бенкендорфу. Но Бенкендорф тогда не поверил, да и фон Фок сказал не все.

— Почему наши не позаботились об Одоевском?

— Наши тогда были слабы. Бенкендорфа сменил Орлов, а он был еще глупей, совсем как Менжинский или… — Геккерн не договорил, но Дантес понял, кого тот имеет в виду.

— Все-то у тебя глупцы, — сказал Дантес.

— Умных было мало. По-настоящему умные — после князя Ромодановского, конечно, — были только граф Шувалов, Лаврентий и Юра.

— А Феликс? А Ежик?

— Эти были наихудшие дураки из всех. Феликс — истерик, пустой хлопотун… А Еж вообще сумасшедший, — сказал Геккерн. Его мнение нередко коренным образом расходилось с мнением высокого начальства: Дантес восхищался его смелостью и все его слова хорошенько запоминал, но пока никому ничего не докладывал, берег на потом. — Но отдельные дураки не могут поколебать систему, являющуюся гомеостазисом.

— Но был инцидент в семнадцатом, — заметил Дантес.

— Разве это инцидент? Так, небольшой конфликт интересов. Внешняя разведка, как всегда, повздорила с внутренней, восточники с западниками, да еще англичане вмешались — вечно им не сидится спокойно… Во всем этом плохо было одно: все увлеклись жидами и не позаботились о тех. Мы и сейчас наступаем на те же грабли, — вздохнут Геккерн. — Опять жиды, чеченцы, исламисты, американцы, китайцы, Сорос…

— Ну, они же гадят.

— Да сколько они там нагадят… И вообще никаких жидов не существует: их придумали те, чтобы было на кого сваливать все беды…

— Ты еще скажи, что китайцев не существует.

— И скажу. Их американцы придумали, чтобы сваливать на них свои беды.

— А американцев кто придумал?

— Мы, конечно. Мы — их, а они — нас.

Дантес засмеялся: он любил, когда его серьезный напарник начинал вдруг трепаться в подобном духе. Многие, многие почли б за счастие работать с Геккерном; молодому Дантесу повезло. Дантес сказал:

— По-хорошему надо бы все силы бросить сюда, а не только нас с тобой.

Теперь уже Дантес говорил вздор и ересь: высокое начальство потому и поручило дело им двоим, что дело было чрезвычайной важности, из тех, на которых ставят гриф «Перед прочтением уничтожить», и чем меньше народу (особенно из своих!) будет знать — тем спокойнее. Геккерн тоже всегда запоминал всякую нестандартную ересь, которую высказывал его младший товарищ, и тоже никому не докладывал. Возможно, Дантес болтал ересь нарочно, чтобы подколоть Геккерна, как и Геккерн болтал, чтобы подколоть Дантеса. Они часто подкалывали друг друга, когда были не совсем при исполнении, а на обеденном перерыве. Геккерн покачал головой, давая понять, что шутки окончены, и сказал:

— Ничего, ничего. Юра все расставил на свои места.

— Да, но Чебриков сожрал Крючка. (О наш читатель! Нам надоело тебе все разжевывать. Возьми учебник истории да почитай.) — И в девяносто первом быдло все-таки поднялось.

— Ошибаешься, — сказал Геккерн. — Никто в девяносто первом никуда не поднялся. Орали на митингах — единицы, да и те орали против талонов на колбасу. Причина в том, что Крючок взял власть обратно, когда было уже поздно что-то делать, а Шебаршин подсидел Крючка. И пошла некомпетентность, чехарда и грызня… Она бы шла и до сих пор, если бы Примус не допустил ошибку. Но мы этой ошибки не повторим. Крючок научил Его, как надо. Единственное, что пугает меня по-настоящему — наша внутренняя грызня…

— А промеж нас есть грызня? — усмехнулся Дантес.

— А разве нет? — Геккерн любил поиграть в провокационные игры, это оттачивало его интуицию. — Скажи честно… ведь ты бы не прочь обо мне позаботиться?

— Перестань. Мы же друзья, — сказал Дантес. Улыбка его была очень обаятельна. Она могла произвести хорошее впечатление даже на такого обледенелого человека, как Геккерн.

— Хватит! — сказал Большой. — Ишь разогнался! И где же Пушкин?!

— Но…

— Исчезни.

Мелкий исчез. Большой остался. Погода испортилась, начинался дождь. Но Большой не замечал дождя.

VIII. 1830

Августа первого числа, в три часа пополудни он зашел к Никольсу и Плинке. Виельгорский с ним был. Оба были франтами, в высоких цилиндрах. В витрине выставлена была новая коллекция тростей, он никогда не мог равнодушно пройти мимо них. Он был покупатель постоянный. Заодно ему нужно было получить свою дорожную шкатулку, очень удобную, он отдавал ее в чинку. Приказчик осведомился, что желает «Monsieur Pouchkine».

— Покажите мне, monsieur… — Он поднял глаза и запнулся. Приказчик был — черный. Смуглей он не видал еще человека. — Покажите мне вот эту трость.

Черный приказчик подал трость с серебряной рукояткой, он осмотрел ее. Украдкой он взглянул опять на приказчика. Смугл не в желтизну, а в синеву, высок, курчав, черты лица тонкие, нос не приплюснутый, правильной формы. Мулат. От него и пахло как-то странно — не то чтобы неприятно, а не так, как от белых людей. И он смотрел, не отводя взгляда.

Он возвратил приказчику трость — дорога слишком, да и без надобности. Тот рукой неловко коснулся его руки. Рука мулата была очень горячая и сухая. Черная рука с розовой ладонью.

— Monsieur Pouchkine, вас просят прийти по этому адресу, — сказал мулат, протягивая ему сложенную записку. — Просьба также соблюдать конфиденциальность.

Он опять поглядел на приказчика удивленно. Все в приказчике было не так. Помедлив, он взял записку. Руки их снова столкнулись. То ли мулат был очень неуклюж, то ли делал это намеренно. Бумага была шелковистая и очень тонкая, как старые папирусы.

— Кто передал вам записку? — спросил он сухо.

— Братья, — отвечал мулат. — Они ждут вас. — Это было похоже на дешевый роман.

Виельгорский подошел к нему, и они вышли. Записку он сунул, не глядя, в карман сюртука. Развертывать и читать ее при Виельгорском не хотелось. Все это пахло грязной интрижкой. Был четвертый час — пора обеда. Обедать они пошли к Леграну. У Дюме обеды были лучше, но у Дюме он был вчера и третьего дня. По дороге он спохватился, что забыл про шкатулку.

— Странно, — сказал он Виельгорскому, — никогда прежде я не видел там мулата.

— Какого мулата? — спросил Виельгорский. — Я не обратил внимания.

В тот день он был у Фикельмонов и видался там с целой кучей разного народу. Говорили, как и все последние дни, о Филиппе и о Полиньяке. Он отзывался о Полиньяке резко, многие нашли, что чересчур резко. Записку он прочел только перед вечером, оставшись один. Она была писана по-французски, крупным мужским почерком, грамотно, но коряво, как светский человек не напишет. Тон ее был донельзя неприличный и странный.