Код Онегина, стр. 123

— Задерживается… — сквозь зубы пробормотал Большой. Он смотрел не на Издателя, а куда-то мимо, — в окно, в зеркало, снова в окно…

— А каким рваным, сбивчивым становится ритм в последних главах… Я понимаю: вы хотели передать ощущение этого сухого полуудушья, полубезумия, когда вроде бы все можно и как бы ничего нельзя… когда не знаешь, что делать, и то ли дышишь, то ли нет… когда о полной гибели всерьез не может быть и речи… да и не способны вы… то есть мы… на гибель-то; а только — балаганчик, да и тот — сухой, компьютерный, и кровь даже не клюква, а…

— Очень актуально. Да-да.

Большой не смотрел на Издателя и потому не замечал, что тот, в свою очередь, избегает его взгляда. Издатель потому и говорил так много, чтобы не встретиться глазами с Большим.

— Так пожалуйте в бухгалтерию.

Большой встал и пошел в бухгалтерию. Бухгалтерия была на восьмом этаже. На лестнице его взяли за локти. (У Издателя — жена, дети…)

Он посмотрел вниз, в черноту пролета, и увидел, как на него надвигается пол, стремительно кружась, и увидел, как, раскинув руки, лежит на этом полу. Но они не давали ему двинуться. Они держали его и улыбались ему заботливо, почти нежно. Глаза их были пустые, светлые.

— Нет, — сказал Большой, — бухгалтерия подождет. Не теперь… Я должен дописать еще немного, совсем немного.

XVI. 1837

Черный вышел, наверное, из зеркала: впрочем, не все ли равно? Ни секунды не раздумывая, он взмолился:

— Помоги мне. Я больше не могу…

— Все будет хорошо, — сказал черный, глядя на него с жалостью. (Почему — с жалостью? Ведь жалость была черным абсолютно чужда.) — Ты не умрешь.

— Правда?

— Если кто и умрет, то не ты.

— Она любит того?

— Нет. Она любит тебя. Ты не умрешь.

— Правда? Правда? И я закончу «Петра»? И меня отпустят ехать куда я захочу?

— Да. Уже скоро.

— Что я должен за это для вас сделать?

— Ничего.

В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей.

Сжег. На свечке сжег. Засуетился. Черный куда-то исчез. Осталось только разорвать петлю и освободиться, и потом уж все будет хорошо.

«Барон,

прежде всего позвольте подвести итог всему тому, что произошло недавно. — Поведение вашего сына было мне полностью известно и не могло быть для меня безразличным; но так как оно не выходило из границ светских приличий и так как притом я знал, насколько жена моя заслуживает…

«…»

… имею честь быть, барон, вашим нижайшим и покорнейшим слугою.

26 января 1837 г.»

Вместо эпилога

Они сидели, как обычно, в сквере на Тверской, у памятника Царю, где все встречаются. Они более-менее успешно сдали Издателю (умному, доброму и нисколько не обидчивому) свою книгу, получили более-менее сносный гонорар и теперь, празднуя, пили пиво. Они пили пиво, не обращая на памятник никакого внимания, потому что он давным-давно стал уже привычной и скучной деталью пейзажа. Впрочем, Большой находил, что фигурка Пушкина, протягивающего Царю свою свободно сложенную хвалу, скульптору не удалась, и не раз говорил об этом, а Мелкий считал, что Царь мог бы и не хлопать Пушкина по плечу, а хотя бы обнять за талию, но помалкивал.

Они сидели и пили долго. Когда они совсем напились, им стало казаться, что Пушкин им подмигивает. Но он, разумеется, никому не подмигивал. Он смотрел на Царя открыто, честно и с достоинством, насколько ему позволяла его коленопреклоненная поза.

Властитель слабый и лукавый,
Плешивый щеголь, враг труда,
Нечаянно пригретый славой,
Над нами царствовал тогда.
Его отец, как раз убитый
Сынком и собственною свитой,
Желал подобен быть Петру
И оттого вводил муштру.
Он был Петра убогой тенью,
И сын, взошедши на престол,
Две-три реформы произвел
И дал дорогу просвещенью;
Чуть вольность нам не подарил,
Но Австерлиц его смирил.
Его мы очень смирным знали,
Когда не наши повара
Орла двуглавого щипали
У Бонапартова костра.
Орел, символ австрийской славы!
Как знать, зачем орлы двуглавы
Венчают разных два герба?
Должно быть, нас роднит судьба:
Орел ощипан, словно кочет,
Но до сих пор еще жесток,
Глядит на запад и восток,
А на себя смотреть не хочет -
Хотя при помощи когтей
Терзает собственных детей.
Гроза двенадцатого года
Настала — кто нам тут помог?
Остервенение народа,
Барклай, зима иль русский Бог?
Дерзну в забавном русском слоге
Поразмышлять о русском Боге:
Что изувер, что маловер
Его кроят на свой манер.
Одним он видится Перуном,
Другим мерещится бретер,
Иному — гвардии майор,
А я, бряцающий по струнам,
В нем зрю не строгого отца,
А лишь свободного певца.
Но Бог помог — стал ропот ниже,
И скоро, силою вещей,
Мы очутилися в Париже,
А русский царь главой царей.
Воспой, послушливая Муза,
Оплот Священного Союза:
Россия тужилась, губя
Не Бонапарта, но себя.
Рассвет случился сер и краток:
Все войны русские — предлог,
Чтоб конь казачий растолок
Последний вольности остаток;
И возгласил победный гром
Расправу с внутренним врагом.
И чем жирнее, тем тяжеле;
О русский глупый наш народ,
Скажи, зачем ты в самом деле
Всегда живешь наоборот?
Зачем ты предан властелину,
Который мнет тебя, как глину,
А к тем, кто душу в глине зрит, -
Неблагораден, как Терсит?
Зачем по кругу непреклонно
Бредешь седьмую сотню лет?
А впрочем, ты — как твой поэт -
Ни в чем не хочешь знать закона.
У нас обоих повелось
На все давать ответ «авось!».
Авось, о Шиболет народный,
Тебе б я оду посвятил,
Но стихоплет великородный
Меня уже предупредил.
Он прав: его тупая ода
Достойна бедного народа,
Который принял, как пароль,
Свою особенную роль.
И то: угрюмому тевтону
Пристрастье к выправке дано,
Французу — легкость и вино,
Моря достались Альбиону.
Над златом чахнет Вечный Жид…
А нам авось принадлежит!
Авось, аренды забывая,
Ханжа запрется в монастырь,
Авось, по манью Николая,
Семействам возвратит Сибирь
Сынов, которых нынче травит;
Авось дороги нам исправят,
И заведет крещеный мир
На каждой станции сортир;
Авось в просторах наших стылых
Возникнет честный, правый суд;
Авось нам вольность принесут
Извне, коль сами мы не в силах, -
Как грезил сам Наполеон…
Да где ему — пропал и он.
Сей муж судьбы, сей странник бранный,
Пред кем унизились цари,
Сей всадник, папою венчанный,
Исчезнувший, как тень зари,
Мечтал захваченной державе
Внушить понятия о праве,
На холод цепи крепостной
Повеять галльскою весной,
Дать конституцию… Какое!
Российский дух себя хранит.
Разбивши грудь о наш гранит,
Измучен казнею покоя,
В изгнанье гордый дух угас.
Кто покорит нас, кроме нас?!
Тряслися грозно Пиренеи,
Волкан Неаполя пылал,
Безрукий князь друзьям Мореи
Из Кишенева уж мигал.
А на Руси, врагов развеяв,
Уныло правил Аракчеев,
И в уши выбритым рабам
Гремел казенный барабан;
Кинжал Лувьеля, тень Бертона,
Шенье последние слова,
Капета мертвая глава -
В виденьях не тревожат трона:
Спокойно дремлется рабу,
Как деве сказочной в гробу.
«Я всех уйму с моим народом!» -
Наш царь в Конгрессе говорил,
И затруднялся с переводом
Французский дерзостный зоил.
Иль бредит он как сивый мерин,
Иль в самом деле так уверен,
Что вечен будет трон царей
И стон военных лагерей?
Ужель бессильно негодует
Россиийский ум, тиранов бич?
Твой царь в Европе держит спич,
А про тебя и в ус не дует:
Ты, Александровский холоп.
И никаких тебе Европ!
Потешный полк Петра титана,
Дружина старых усачей,
Предавших некогда тирана
Свирепой шайке палачей, -
Живой пример, что чувство долга
Нельзя позорить слишком долго
И что обычный здравый толк
Порой сильней, чем честь и долг.
Уже не раз слуга престола,
Красивых слов не говоря,
Смещал российского царя
Посредством выстрела простого
Или сурового штыка…
Но наша память коротка.
Россия присмирела снова,
И пуще царь пошел кутить,
Но искра пламени иного
Уже издавна, может быть,
В умах героев тихо тлела.
В тиши замысливалось дело,
Во тьме огонь перебегал,
И генералу генерал
Уже твердил, что власть тирана
Терпеть дворянам не к лицу
И стыдно честному бойцу,
Что носит званье ветерана,
Служить игрушкой царских рук…
Так собирался тайный круг.
Витийством резким знамениты,
Сбирались члены сей семьи
У беспокойного Никиты,
У осторожного Ильи.
У них свои бывали сходки.
Они за рюмкой русской водки,
Они за чашею вина
Порой сидели дотемна,
Но не от водки там пьянели:
В тумане споров и легенд
Там замышляли свой конвент;
Им представлялось в буйном хмеле,
Что вольность — юная жена,
И грудь ее обнажена.
Друг Марса, Вакха и Венеры,
Тут Лунин дерзко предлагал
Свои решительные меры
И вдохновенно бормотал,
Читал свои ноэли Пушкин,
Меланхолический Якушкин,
Казалось, молча обнажал
Цареубийственный кинжал.
Одну Россию в мире видя,
Преследуя свой идеал,
Хромой Тургенев им внимал,
И, цепи рабства ненавидя,
Предвидел в сей толпе дворян
Освободителей крестьян.
Так было над Невою льдистой.
Но там, где ранее весна
Блестит над Каменкой тенистой
И над холмами Тульчина,
Где Витгенштейновы дружины
Днепром подмытые равнины
И степи Буга облегли,
Дела иные уж пошли.
Там Пестель, что с Юшневским вместе
Отряд из Брутов набирал,
Холоднокровный генерал
И Муравьев, апостол мести:
Он, полон дерзости и сил,
Минуты вспышки торопил.
Сначала эти заговоры
Между лафитом и клико
Лишь были дружеские споры,
И не входила глубоко
В сердца мятежная наука.
Все это было только скука,
Веселье молодых умов,
Забавы взрослых шалунов…
Казалось, их союз случайный -
Игра… но дело решено:
Узлы к узлам, к звену звено -
И постепенно сетью тайной
Оплел Россию. В декабре
Наш царь дремал — и вдруг помре.
Когда б вослед за старшим братом
Воссел на троне средний брат,
Чей голос громовым раскатом
Гонял войска на плац-парад,
Когда бы к вящей русской славе
Великий князь в своей Варшаве
Сказал решительное «да» -
Все завернуло б не туда.
Однако князя Константина
Влекла не снежная страна,
А полька, юная жена,
Да полкового карантина
Ружейный запах войсковой…
И он качает головой.
Сенат, безвластья не желая,
Несмелым росчерком пера
На трон возводит Николая -
И мыслит гвардия: пора!
Она любила Константина;
Солдатам, впрочем, все едино -
Что Константин, что Николай,
Когда прикажут — помирай.
Войска на площади Сената
В холодном, пышном декабре
Стояли зябнущим каре,
Подобьем черного квадрата,
И царь, предчувствием тесним,
Слал Милорадовича к ним.
Убив его, Каховский грозный
Ускорил горестный финал.
Когда сгустился дым морозный
И вечер медленно скрывал
Собора будущего остов, -
Уже науськали профостов,
И в туже ночь бунтовщиков
К ответу взяли, как щенков.
Иные не были готовы
Убить законного царя,
Иные сдались, несмотря
На неизбежные оковы, -
И пять безумных, лучших лет
Пропали зря… а впрочем, нет.
С тех пор российские напасти
Воспроизводят тот же ряд:
Приходит время смены власти,
О коем долго говорят;
Желает тайная дружина
На троне видеть Константина,
Хоть говорят, что Константин -
Дундук, мерзавец и кретин;
Он отрекается от трона,
Который занят подлецом
Со злобным, маленьким лицом,
Кривым, как будто от цитрона;
Войска, не чувствуя стыда,
Идут на площадь — и тогда…
В моем магическом кристалле,
Туманном, впрочем, как авось,
Я вижу: вот они восстали -
И вот им нечто удалось.
Переворот в Отчизне милой
Возможен лишь военной силой
И на обед, и на фриштык
В такое время нужен штык.
Хоть я немного знаю вуду,
Как всякий истый Ганнибал, -
Но мне претит кровавый бал,
И я блистать на нем не буду;
Лишь осторожно намекну,
Подобно сказке или сну.
Раз, в октябре багрянолистом,
Все там же, около дворца,
За маленьким авантюристом
Толпа, покорна, как овца,
Пойдет с оружьем наготове
И власть возьмет почти без крови;
Другой же раз, сто лет спустя,
Глазами пылкими блестя,
Она на площади сойдется,
Сплотится некуда тесней,
Причем солдаты будут с ней
Под руководством инородца;
Солдаты будут в большинстве.
Все это сделают в Москве.
Всесильный Он, чье имя страшно,
И я его не назову,
Укажет — «Вот Кутафья башня!» -
И поведет туда Москву…
Толпа пойдет со стоном страсти…
То будет время смены власти.
И я, робеющий пиит,
He знаю, кто за ним стоит -
За повелителем, тираном,
Что вышел прямо из толпы:
Его поклонники слепы
И одурманены Кораном,
Однако вовсе не Коран
Их слепо гонит на таран.
Увы, таков уж русский опыт
На местных сумрачных ветрах,
Что вся свобода наша — шепот,
А все права — безвидный прах.
Так повелось, что людям чести
Привычно собираться вместе
Лишь для того, чтоб хаять власть
И после этого пропасть.
Вот так, как мерзостная сводня,
Тиран под знамя соберет
Солдат, поэтов и народ…
Но это будет не сегодня,
А в год две тысячи восьмой,
Прошитый красною тесьмой.