Код Онегина, стр. 106

О том, как они будут брать Спортсмена, агенты уже не говорили, это было дело решенное, простое.

— Ты… ты с ума сошел, — сказал Дантес. — Это же измена Родине.

Разница между простым дезертирством и изменой, действительно, была велика. Но, возможно, Геккерн просто провоцировал Дантеса по старой привычке.

В спальне Натальи Николаевны женская часть стада оживилась. Все — и студентки, и толстая тетенька, и даже бабушка с внучкой — украдкою посмотрелись в зеркало, в котором когда-то отражалась первая русская красавица; они, похоже, надеялись уловить какие-то таинственные флюиды там, в зеркальной глубине, и тем самым присвоить чуточку Натальиной смертельной прелести. Саше это было совсем скучно. Рыжая показывала мелкие вещички: кошельки, бумажники, печатки для запечатывания писем… Один из бумажников Пушкин как-то дал своему другу Нащокину, и тот ходил с ним играть в карты, выиграл, и тогда Пушкин подарил ему бумажник. Саша не понял, каким же образом бумажник снова оказался в доме Пушкина, если тот его подарил. «Похоже, опять обман, бумажник не настоящий». Однако Саше очень понравилось, как Пушкин сказал про деньги: «Я деньги мало люблю, но уважаю в них единственный способ благопристойной независимости». Олег бы, наверное, подписался под этим обеими руками.

И опять — комнатки, коврички, ступенечки… Маршрут был какой-то извилистый, Саша уже запутался, сколько в этом доме комнат. «Серебро закладывали каждый месяц, шали женские и те закладывали… Обалдеть. Я не знал, что он так бедно жил. Какая уж там благопристойная независимость, если женины тряпки в ломбард таскаешь. А ведь он вроде не так плохо зарабатывал…» Рыжая благоразумно умалчивала о том, куда девались из дому деньги, она говорила о покойном, как полагается: одно хорошее. Пошли в кабинет Пушкина, там было малость поинтереснее: книги и всякое такое. Рыжая сказала, что книги были на четырнадцати языках. «Обалдеть».

— Он погубит Россию, — сказал Дантес.

— Он захочет, он попытается, но он не сможет. Ведь рядом с ним всегда вырастут такие, как мы. Система устоит.

— Нет, Толя. Я на такое пойти не могу.

— Я просто провоцировал тебя, — признался Геккерн, — я рад, что ты не поддался… С такой молодежью Россия не пропадет. Даже в эмиграции.

Диван, на котором Пушкин лежа работал, показался Саше неудобным, он даже с виду был жесткий, твердый. «Как можно писать лежа? Не понимаю. Не любил, когда его отрывали от работы, бранился… Вот это — понимаю». Да, в кабинете было много занятных вещиц: сабля, железный ларец, чернильный прибор в виде негра. «Мамбела любят рыбу, не любят плавать…» Саша не знал, любил ли Пушкин плавать, но, наверное, любил, раз он был помешан на спорте, как сказала рыжая, то есть она не совсем так сказала, но в таком смысле. «Любил бегать, и пешком ходил, и фехтовал, и все… Спортсмен…» Раньше Саша никогда не думал о Пушкине, как о спортсмене. Напоследок рыжая завела их в крошечную комнатку, где стоял гроб, и показала смертную рубашку, и перчатку, и медальон с прядью тусклых черных волос, и маску гипсовую с неживого лица. Экскурсанты столпились и глазели на маску. «Чего уставились, уроды?! Дырку проглядят… Пара от перчатки в гробу лежит, Вяземский положил ее туда… Лежит? Истлела давно… Так у него было… тело? Не только книжки? Было тело, тело спортсмена? И он и вправду умер, как все умирают, как я когда-нибудь? Нет, как-то это все… Нет, все это как-то не так…»

Вот и вся экскурсия. Саша был очень разочарован. Он-то надеялся почувствовать что-то мистическое, сложное, а ему просто на секундочку стало дико жаль Пушкина, и он чуть не разревелся, — вот и все. Стоило ради этого в музей ходить? Он одним прыжком, через все ступеньки перелетев, выскочил из подвальчика на улицу. Солнце еще стояло высоко, но каникулы закончились. Он вышел в арку. Остановился — курить хотел. В одной руке у него была пачка сигарет, в другой зажигалка. Это была та самая дешевая зажигалка, которую он подобрал в блиндаже, она уже издыхала: он два раза чиркнул — огня не было. Худой мужчина средних лет — он стоял почти рядом и раскуривал заново свою потухшую сигару, — улыбаясь, протянул к нему руку с зажигалкой, хорошей зажигалкой, «Zippo», но сигары от зажигалок не прикуривают, их прикуривают от специальных длинных спичек, это Саша знал от Олега, но это был ничего не значащий вздор, и он, конечно, поблагодарил худого.

— Не стоит благодарности, — отвечал ему худой, — это мы вам чрезвычайно признательны…

А другой — блондин — уже держал Сашу сзади за локти. Хватка была стальная.

— Вот и свиделись, Александр Сергеевич, — сказал худой.

Острая игла вонзилась Саше под лопатку.

IX

— Нет, нет, — прошептал Лева, — боже мой, нет…

Он лежал окоченевший, темные глаза были открыты и смотрели без выражения, как стеклянные пуговицы. Вздрагивая, Лева провел пальцем по его упрямой голове, по закругленным ушкам, по нежному животу. Он умер в муках, об этом говорил страдальческий оскал и пена на мордочке; белая грудка тоже была в пене, в засохшей рвоте.

Лева принес его домой, обмыл. Причина смерти была очевидна — отравление; но все же нужно было произвести вскрытие. Лева никогда не был силен в этих вещах — так, на уровне аспирантуры, не более того… Он заперся у себя в комнате и приступил к делу. Оно было ему крайне тяжело и неприятно, но он должен был знать все: каким кормом питался Cricetus cricetus, был ли он болен или здоров, молод или стар, когда несчастный случай или равнодушные руки убийц оборвали его жизнь. Робкое царапанье в дверь заставило Леву оторваться от работы. Он скрипнул зубами, спрятал труп, подошел кдвери.

— А я соку вам принесла, Лев Сергеич… Сок свежевыжатый, это очень полезно… Ой, чем это у вас так воня… пахнет?!

— Я нашел на окраине деревни мертвое животное — сказал Лева. От Людмилы ничего нельзя было утаить.

— Собаку, что ли?

— Хомяка. Вы не знаете, Людмила Ивановна, здесь кто-нибудь держит в доме хомяков? Не хомячков, а диких хомяков? Он выглядит следующим образом…

Лева не хотел показывать Людмиле полуразрезанный труп, но та сказала, что не боится ни мышей, ни прочих гадов, тем более — дохлых.

— Да, — сказала она, едва взглянув в лицо убитому, — этой мерзости в последнее время развелось… Уж мы их чем только ни травим… Хуже крыс…

— А мы их душили-душили… — пробормотал Лева, опустив глаза, чтобы полыхавшая в них злоба не испепелила Людмилу тут же на месте.

О конечно, Лева знал — ему ли не знать, — что Cricetus cricetus крадет и ест пшеницу, которую люди сажают на украденной у Cricetus cricetus земле, чтобы есть самим и ни с кем не делиться. Люди все множат свои популяции, бесконтрольно и тупо, и отнимают у других животных клочок земли за клочком, и тем принуждают их умереть от голода или красть, и убивают их, и едят их трупы, и надевают на себя их кожу, с которой никогда не смыть запаха крови, и разводят их специально, чтобы убить и пожрать труп и натянуть на себя кровью пахнущую кожу, чего никогда не сделает даже самый злобный и неуравновешенный крокодил. Такова уж особенность этого вида, ничего не попишешь. Глупо было сердиться на фермершу за ее черствость. Черствость эта — видовое свойство, не индивидуальное. (Простим Леве его злые мысли, ведь он только что обрел и тут же потерял любимое существо.)

— Лев Сергеич… Лева… Я что-то не то сказала? Ой… Вы извините… Вы же любите животных, да, я знаю… Но это всего лишь хомяк, они же…

— Что вы, что вы, — сказал Лева, — все нормально. Пустяки. Это вы меня извините.

Лицемерить тоже умеет только один вид.

— Лев Сергеич… Я же вижу… Вы… Я… Господи! Я не подумала…

В глазах ее и губах было страдание, лицо пошло пятнами; она то простирала свои руки к Леве робким, умоляющим жестом, то бессильно роняла их.

— Довольно, довольно… Мы с вами просто не поняли друг друга.