Код Онегина, стр. 105

Вчера кошка чуть не съела чижика. Чижик дрожал от ужаса — крошечный, встрепанный комочек перьев… Он прогнал зверя, выговорил прислуге.

— Господь с вами, Александр Сергеич, у нас никаких кошек отродясь не было.

Может, и не было. Тогда отчего чижик так дрожал?

Приказчик смотрел на него странно. Он понял, что опять у него задергалась щека. С этим тиком он не мог совладать. Он чувствовал себя очень скверно: глаза жгло, точно песку в них насыпали, рука болела, проснулся ревматизм. Он все равно купил самую тяжелую трость по привычке упражнять мускулы. Когда он выходил из магазина, то увидел, как подъезжают жена с Александриной. Они, видно, приехали выбрать свадебный подарок для Катрин. Жена ему улыбнулась. Улыбка ее всегда была такая растерянная, беспомощная — как могли другие этого не видеть?! От жалости — к ней ли, к себе? — у него сдавило горло. Может, все еще обойдется… Он ужасно хотел, чтоб обошлось. Не хотел умирать. Он знал: многие говорили, будто он искал смерти в этот год. Они ошибались. Не смерти он искал, но — прекращения страданий. Он был нездоров физически, устал, изнервничался; иногда посреди улицы его охватывала такая ватная слабость, что вот-вот, кажется, сядет прямо на мостовой и расплачется. Это нервы разгулялись.

Стыдно сказать — ему хотелось быть похожим на ту тварь, на кавалергарда. Даже не из-за молодости и белокурой красы — из-за тупого душевного здоровья, из-за непробиваемого сердца… Поначалу хотелось, теперь-то уже ничего такого не хотелось. Теперь уж он хотел только, чтоб его хоть несколько месяцев не мучили, дали передохнуть.

Посадят на цепь дурака
И сквозь решетку как зверка
Дразнить тебя придут.

Дома постоянно чужие люди; не дом — двор проходной!

Все, что пишешь, кажется дрянью.

Война бы — все веселей…

Honneur oblige…

Отдохнуть, подлечиться, больше ничего. У него было много начатой работы — чудной, вдумчивой, уютной работы (Петр, Пугачев, «Слово»), но, чтоб как следует заниматься ею, необходима была хоть чуточка покою, ясная голова, ощущение физической свежести… Он молил о передышке, и Александрина, которая одна сейчас понимала его, думала, что с этой гадкою свадьбой передышка наступила; но он видел ясно, что будет только хуже и хуже. На днях Александрина спросила его, почему он то и дело глядится в зеркало. Он, вздрогнув, ответил, что любуется собственным уродством. Александрина засмеялась, глядела ласково… Александрине он казался хорош.

Я послан богом мучить
Себя, родных и тех,
Которых мучить грех.

(Пока пришел домой — забыл.) Александрину почему-то не было жалко.

VII

— Тапочки надевайте… Вон там, в ящике.

Саша уже начал понимать, что это не тот музей, о котором он думал. Тут была всего лишь квартира, где Пушкин жил и где умер. Пушкина здесь не изучали, а просто показывали его мебель. Изучали его в каком-то другом месте. Но ощутить присутствие Пушкина, наверное, как раз легче всего было можно среди мебели, на то и хранят эту мебель. Саша старался настроить себя надлежащим образом, то есть благоговейно. Все портили дурацкие войлочные тапочки: во-первых, они сваливались с ног, а во-вторых, ужасно скользили, и Саша чуть не грохнулся носом оземь. Правда, другие экскурсанты тоже скользили, и никто ни над кем не смеялся.

Экскурсовод был — молодая женщина, круглолицая, рыжая. Она повела небольшое стадо экскурсантов (пожилая тетенька с девочкой-подростком, три японца, один высоченный скандинав, две очкастые студентки, толстая одышливая одинокая тетенька, длинноволосый парнишка и Саша) за собой, предупредив, чтобы отключили телефоны и не разговаривали. Она подымалась по ступенькам легко, как козочка, она-то была в нормальных туфлях. Стадо плелось за нею, скользя и спотыкаясь. «Он ходил по этим ступенькам», — думал Саша. «Ходил, ну и что? Нет, нет, я просто еще не настроился. Вот как увижу стол или кровать — так сразу…»

Экскурсовод сказала, что подлинной мебели и подлинных вещей Пушкина здесь очень мало, почти ничего не сохранилось, интерьер — воссозданный… Это дико разочаровало Сашу. «И тут новодел!» Он стал слушать экскурсовода уже не так внимательно.

«Дверь, на двери записочки вешали, когда он раненый лежал… Жуковский писал… Записочка настоящая… Нет, блин, ничего не чувствую». Саша покосился на других экскурсантов, у них у всех были постные, сосредоточенные лица — они, должно быть, чувствовали все, что положено, даже японцы. «Наверное, я пресытился Пушкиным, — с холодной горечью думал Саша. — Он у меня уже в печенках сидит». Рыжая завела стадо в какую-то очередную комнату. Мебель вся была огорожена веревочками, и шагнуть за веревочку было на миллиметр нельзя, не то что потрогать эту мебель. Стадо толпилось за веревочкой, вытягивая шеи. «Какой вообще тогда смысл?! Стулья не настоящие, он на них не сидел, — и то нельзя трогать!» Рыжая чуть дрогнувшим голосом проговорила:

— Вот один из немногих подлинных предметов, которыми пользовалась семья.

Саша насторожился, протиснулся ужом к самой веревочке. Предмет был — горка, а в горке — винный прибор, то есть графин темно-красного стекла с двумя рюмками. «Так себе графин».

— Он привез этот прибор из Кишинева… Было четыре рюмки, три разбились, осталась одна, вторую потом к ней подобрали.

Саша прикрыл глаза; он чуть не закряхтел от напряжения, силясь представить, как Пушкин, облаченный в халат, садится к столику, закинув ногу на ногу, наливает вино из графина в рюмку, пьет… «А наливал он сам себе вино? За них ведь лакеи все делали… До чего ж тошно, когда прислуга постоянно в доме толчется и все про тебя знает… Или они прислугу за людей не считали? А как же няня-голубка? Или няня — это не совсем прислуга? Да, наверное…»

Комнаты все были маленькие, потолки низкие. В каждой комнатке на стуле сидела старушка, читала журнал «Космополитен» либо вязала на спицах — Саше все эти старушки казались на одно лицо. «Боятся, украдем эту несчастную мебель… Это же не Эрмитаж, что тут красть…» Перешли в гостиную, экскурсовод сразу предупредила, что ничего подлинного там нет, Саша зевал. Даже портрет Пушкина, что висел на стене, был копией, а подлинник был в Третьяковке. Золоченые амуры, аполлоны… «Безвкусица какая-то, по правде сказать». Саша стоял позади всех экскурсантов. Он отошел еще на два шага назад и выглянул в окно, которое выходило на набережную. Там, внизу, одна за другой проезжали машины, солнце светило, шли красивые девушки.

«Остаться еще на одну ночь?!» При этой мысли Саше стало жарко: он смотрел на стулья Пушкина, а видел пред собою — голые руки, плечи, маленькие груди Дианы, видел, как она потянулась, чтобы взять со стула свои маленькие кружевные трусики, — никогда он не видал раньше такого плавного движения, ни у Кати, ни у Наташки, ни у других. Он, конечно, никаких там «чувств» к Диане испытывать не мог, но Маша Верейская — бесплотная, недоступная тень — чуточку отодвинулась на второй план, как и положено тени по отношению к телу. «Еще бы раз ее пригласить… Очень симпатичная… Но ведь ей — противно… И у мужа день рождения, нет, нехорошо… Эх… Где я потом в Кистеневке найду девчонку нормальную? Там такие порядки — сразу женись. А с Машей еще очень-очень долго не наладится, я же понимаю… Там тоже — муж… Всюду от этих мужьев житья нет…»

Стадо двинулось, Саша потащился следом, шаркая подошвами, стараясь не выпасть из тапочек. Он не видел темной «девятки», остановившейся против музея, а если б и видел, то не придал значения: бледное невское солнце почти убедило его в том, что их с Левою никто не преследует, что они просто подсели на измену.

— А ведь у нас есть иной вариант, — сказал Геккерн. — Мы расшифруем последнюю страницу, узнаем его имя и пойдем к нему. Он не оставит нас своими милостями.