Маунтолив, стр. 33

Мой Посол, — гласил текст. — Новость ты мне преподнес не из лучших. У тебя ж до черта под рукой всяких там лохматых итонцев — на выбор… И тем не менее. К твоим услугам.

6

Самолет качнулся, как ссутулился, и заскользил медленно и тихо вниз, к земле, в фиолетовый тамошний вечер. Рыжевато-желтая пустыня, монотонный рисунок резанных ветром — будто по лекалу — барханов уступил место памятной еще рельефной карте Дельты. Лениво изогнутые русла, расходящиеся ветви мощного бурого ствола, крохотные зернышки фелук, несомые течением к морю, вниз. Пустынные эстуарии, песчаные косы — безлюдные задворки плодородных нильских земель, где собираются по-заговорщицки, тайком, рыбы и птицы. То здесь, то там река двоилась побегами бамбука, петлей захлестывая островок с рощицей смоковниц, с минаретом, с полдюжиною чахлых пальм, освещающих мягко, словно коснулись кончиком пера, плоский, тоской пропитанный пейзаж, — раскаленный воздух, миражи, тяжелая от влаги тишина. Квадратики возделанной земли, то здесь, то там старательно подшитые заплаты на изношенном твидовом пледе; вокруг же битумно-черные топи меж выгнутых плавно коричневых лент воды. И то здесь, то там вдруг выглянут на Божий свет костяшки розового известняка.

В крошечной кабине самолета было жарко, как в аду. Маунтолив буквально не на жизнь, а на смерть бился за каждый вздох с крабьим панцирем парадного мундира. Скиннерс оказался волшебником — мундир сидел как влитой, вот только весил он. Такое впечатление, будто на тебя напялили боксерскую перчатку. Еще чуть-чуть, и он сварится заживо. По груди под глухою броней сбегали струйки пота. Взрывоопасная смесь возбуждения и тревоги грозила вот-вот разрешиться приступом тошноты. Неужто и впрямь его вырвет в самолете — первый раз в жизни? Только бы пронесло. Блевать в роскошную, заново отделанную парадную шляпу — вот это будет номер. «Пять минут до посадки» — слова, нацарапанные косо на листке из пилотской планшетки. Слава Богу. Он кивнул, как автомат, и поймал себя на том, что обмахивается своим опереточным головным убором. Впрочем, это уже часть его самого. Увидев себя в зеркальце, он удивился: надо же, а на вид как огурчик.

Они пошли по окружности вниз, и навстречу им поднялись лиловые сумерки. Было такое впечатление, будто весь Египет, вся эта громада от горизонта до горизонта погружается понемногу в чернильницу. Метнулись навстречу золотистые, насквозь пропеченные солнцем смерчики пыли, будто стайка пустынных бесов, задиристых и праздных, и сквозь них он увидел наконец минареты с маленькими, как грудки девочки-подростка, куполами и башенки знаменитых здешних гробниц; перламутрово-розовые склоны холмов Мокаттам, как плоть сквозь ноготь.

На аэродроме уже толклись официальные лица и бок о бок с египтянами члены его собственной — отныне — миссии с женами; жены, все до единой, в перчатках и шляпках с вуалью, как будто собрались на конную прогулку по старой доброй Англии. Если бы только не пот, буквально ручьями бегущий по лицам. Маунтолив ощутил сквозь подошвы полированных парадных туфель terra firma [45] и перевел наконец дух. На земле было, пожалуй, даже жарче, чем в самолете, но тошнота прошла. Он шагнул, пробуя силы, вперед и понял, пожимая руки, насколько все переменилось в мире, стоило ему только надеть парадный вицмундир. Внезапно он почувствовал себя страшно одиноким — отныне, дошло до него вдруг, он, в обмен на deference [46] обычных человеческих существ, вынужден будет навсегда отказаться от дружбы с кем-либо из них. Он был закован в мундир, как в латы. И мундир же изолировал его от мира, где люди могут чувствовать себя свободно — друг с другом и наедине. «Господи! — подумал он. — Я обречен на веки вечные клянчить крохи нормальных человеческих чувств у людей, обязанных мне кланяться, — нет, не мне, чину моему! Я стану скоро похож на того несчастного священника из Сассекса, который, чтобы доказать всем, что он тоже человек, произносил вполшепота слово „какашка“».

Но минутный спазм, рецидив одиночества, растворился в радостях нового чувства — иного уровня владения собой. Ничего не оставалось делать, кроме как включить на полную мощность генератор обаяния: быть джентльменом до кончиков ногтей, быть воплощением высокого стиля; имеет, в конце-то концов, человек право получать удовольствие от подобных вещей и не дергать себя всякий раз за рукав? Он опробовал себя на ближней шеренге египетских должностных лиц, обратившись к ним на изысканном арабском. Расцвели улыбки, и следом моментальная перестрелка взглядами — вот это да! Знал он также, как встать в полупрофиль к внезапному фейерверку фотовспышек во время приветственной речи — бисер греющих душу банальностей узором по шелковой ткани языка, с едва заметным, как очаровательная аристократическая картавинка, акцентом, — чем тут же покорил разношерстную журналистскую братию.

Рванул вдруг оркестр, безбожно фальшивя, и в заунывных переливах европейской, без сомнения, мелодии, переложенной на арабские четвертьтона, он не сразу узнал собственный национальный гимн. Звучало душераздирающе, и он с трудом подавил желание улыбнуться. Советники-англичане, обучавшие туземную полицию, явно сделали упор на приемы владения тромбоном в местных условиях. Было в исполнении этом нечто дикарски джазовое, этакий хаотический импровиз, как если бы редкую старинную музыку (Палестрина?) взялись вдруг интерпретировать для каминных щипцов и решетки. Он встал «смирно». Ветхий бимбаши со стеклянным глазом стоял перед оркестром — тоже во фрунт, хотя вертикаль явно давалась ему с большим трудом. Потом наступила тишина. «Прошу прощения за оркестр, — шепотом сказал Нимрод-паша. — Видите ли, сэр, это сборная команда. Музыканты по большей части больны». Маунтолив кивнул, как на похоронах, сострадательно и мрачно, и приступил к следующему номеру программы. Он прошелся — весь воплощение своей высокой миссии — взад-вперед вдоль строя почетного караула, оценил выправку; от солдат шел густой дух сезамового масла и пота, двое или трое приветливо ему улыбнулись. Просто чудо. Он едва не улыбнулся в ответ. Затем, вернувшись, засвидетельствовал свое почтение членам протокольного отдела, столь же потным и пряным, в шикарных красных фесках — как в перевернутых горшках для комнатных растений. Здесь улыбки цвели бесконечно и передавались многократно от одного официального лица к другому официальному лицу — как ломтики неспелого арбуза. Посол, говорящий по-арабски! Он улыбнулся чуть застенчиво и зафиксировал улыбку, зная из опыта, что на эту его маску люди клюют охотнее всего. Уж такие-то вещи выходили у него теперь почти автоматически. Краем глаза он заметил, не без гордости, как начали поддаваться очарованию тонкогубой — и чуть на сторону — его улыбки даже члены миссии, особенно жены членов миссии. Они явно расслабились, и лица их следили за ним теперь неотрывно, как подсолнухи за ходом солнца. Для каждого из секретарей у него нашлась нужная пара слов.

Затем наконец посольский лимузин повез его, чуть слышно урча, к резиденции на берегу Нила. Эррол поехал с ними, чтобы лично провести экскурсию по кабинетам и залам и представить ему технический персонал. Размеры здания и роскошь отделки восхитили Маунтолива и отчасти напугали. Жить одному во всех этих комнатах — какой холостяк не отшатнется в ужасе.

— И все же, — сказал он едва ли не с тоскою в голосе, — иначе, наверно, действительно нельзя. Приемы и все такое.

Он прошелся по огромной бальной зале, по музыкальным гостиным, по террасам, выходящим на зеленые ухоженные лужайки, что спускались до самой нильской, цвета какао воды, — и дом гулким эхом отзывался на каждый его шаг. Снаружи жужжали, вертели длинными шеями и шипели, как гуси, поливалки, рассеивая день и ночь водяную пыль по жесткому, изумрудного цвета ковру. Раздеваясь в изящных пропорций ванной комнате с дымчатого стекла безделушками на полках, он слушал их приглушенные выдохи, а потом включил холодный душ. Эррола он отпустил почти сразу же, пригласив вернуться после обеда, чтобы обсудить насущные проекты и планы.

вернуться

45

Твердую землю (лат. ).

вернуться

46

Почтительное отношение (фр. ).