Неугомонные бездельники, стр. 10

Не задумываясь, я сказал:

— Буду.

Она рассмеялась, пряча лицо в ладонях, потом смолкла, наклонилась ко мне и, коснувшись губами уха, прошептала:

— Вов, я знаю про тебя секрет!

Меня прошиб холодный пот.

— Какой секрет?

— Не скажу пока.

— Почему?

— Потому что — это секрет.

— А когда скажешь?

— Не знаю… Я больше ничего не знаю, — протянула она, закрыв глаза и покачивая головой, потом вдруг быстро, по-птичьи, клюнула меня губами в щеку, задохнулась на миг и, выскользнув из-под куста, убежала.

Какое-то время, зажав рукой поцелуй, как пойманную бабочку, я сидел обалдело-недвижно, потом отнял руку и глянул на ладонь, точно ища на ней что-то, и вдруг вскочил, задирая ветки акации, и, подхваченный ураганом счастья, бросился за Томкой.

Генка зачикал меня последним, водить, значит. Я уткнулся лбом в согнутый локоть и с радостью закрыл глаза. Мне нужны были темнота и одиночество. Я даже забыл, что надо считать до десяти, а сразу как провалился и опомнился тогда, когда рядом кто-то запыхтел.

Это был Славка, загнанный и потный.

— Ты чего не прячешься, Флокс? — спросил я.

— Как не прячусь?.. Я уже крюк дал и прибежал чикаться.

— Да?.. Хм. Ну, тогда чикайся, а остальных я!..

Как я водил в этот раз! Как артист! Как фокусник! Я шмыгал по двору охотничьей собакой, я улавливал слабейшие шорохи и малейшие движения подкрадывающихся. Я застукал всех, даже Томку — по инерции. Мы играли еще и еще, но больше я с ней не уединялся, почему-то не хотелось, мне хватало ее случайного взгляда.

Вскоре появилась тетя Тося Головачева, вежливо напомнила нам о времени и об утреннем собрании. Генка, пятясь, раскланялся с нами, как будто сцену покидал. Тут же попрощались Люська с Борькой — они жили рядом в другом конце двора. Ушла и Нинка, и наша троица двинулась восвояси. Мирка осталась одна-одинешенька, тоскливо поглядывая в нашу сторону и уже думая, может быть, о завтрашней маяте. Это ужасно — когда друзья еще вместе, а ты уже один.

— Славк, махни ей, — шепнул я.

— Зачем?

— Зачем, балда!.. Что тебе, тяжело? Как на крыльце, так провлюблялся с Настурцией весь вечер, а как взбодрить человека на прощание — так нет, флоксина-мопсина!

И я сам помахал, но Мирка показала мне кулак.

— Намахал! — буркнул Славка.

— Это она любя.

Славка вздохнул и рукавом прошелся по лбу. От бедняги пыхало жаром, как от нашего самовара. Беготня давалась ему нелегко. Свою полноту он старался скрыть тем, что носил узкие штаны, до того узкие, что, будь они чуточку пошире, они все равно оставались бы узкими. В карман даже рука не лезла.

— Вовк, ты никому не рассказывал про это, про мою писанину левой рукой?

— Нет.

— Забыл?

— Не забыл. Тебя бы дразнить начали.

— Верно… Я, пожалуй, брошу ее, эту левую руку.

— Конечно брось. Это ты, Славк, так, сдуру.

Небо уже погасло. Из тополей, которые тучами громоздились за домами, сочился во двор густой сумрак. В окнах вспыхивал свет, на крылечках отдыхали люди. Кое-кому мы желали спокойной ночи, кое-кто ворчал нам в спину.

Томка шла впереди шагов на пятнадцать.

— Смотри, оглянулась, — прошептал Славка. — На тебя.

— А может, на тебя.

— Может, путает — она же близорукая.

Я улыбнулся и ничего не ответил. Мне было хорошо: и оттого, что я влюблен в Томку, и оттого, что Славка это понимает, и оттого, что Томка знает про меня какой-то секрет.

— Пока, — сказал мой друг.

— Пока.

Я задержался у дверей, глядя на темное Томкино крыльцо. Мне вдруг подумалось, что Томка затаилась в сенях и ждет, когда я останусь один. Ну, вот я остался один, выходи, скажи, что за секрет ты знаешь!.. Никого… Тишина…

КОНЦЕРТ

Спохватившись, что родители вот-вот придут с работы, а на столе груда грязной еще с обеда посуды, я схватил ведро и помчался в кочегарку.

Дядя Илья, голый по пояс, в брезентовых штанах и в незашнурованных ботинках, подкармливал топку одного из котлов. Другой стоял холодный, отдыхал. Истопник работал просто и четко: с маху вонзал округлую совковую лопату точно в границу между углем и полом, как в горизонт, подтягивал ее и прямо с пола мощным швырком метал уголь в ненасытную пасть, где бились, пожирая друг друга, огненные языки…

Разлилась река
Во все стороны,

почему-то вспомнил я чьи-то стихи… Эх, и любил же я иногда зимой, пробежавшись налегке по морозцу, ворваться в этот рай и замереть перед топкой, растопырив руки, чтобы тепло доползло до самых подмышек… И еще любил, договорившись с дядей Ильей, привести сюда вечерком своих друзей — в душ, привести украдкой, потому что вход посторонним в кочегарку был строго воспрещен, а ну как подсунут что-нибудь под котел — и прачечная разлетится, и мехмастерские. Моясь под этим засекреченным душем, мы чувствовали себя почти контрразведчиками…

Разлилась река
Во все стороны, —

опять повторил я про себя, удивляясь, откуда же явились эти строчки.

Дядя Илья оставил лопату торчать из угля, как зенитку, чтобы потом сразу схватить ее, захлопнул дверцу топки и обернулся. На его потном чумазом лице, с крупными порами, забитыми угольной пылью, держался еще азарт работы и вроде даже отсветы пламени, от чего он казался моложе, хотя ему было уже далеко за сорок.

— А-а, Володя, привет.

— Здрасьте, дядя Илья… За водой вот. — Я качнул ведро.

— Бери.

Он сел на лавку, достал из висевшей на гвозде куртки кисет с газетным клочком и принялся крутить цигарку. Я прошел за котел к вмурованному в пол баку, из люка которого валил густой пар и где что-то постреливало, нацепил ведро на тут же лежавший крюк и с его помощью зачерпнул кипятку.

— Ну, как там, ничего нового не слышно? — спросил дядя Илья, когда я поравнялся с ним.

— Где?

— Да на складе на вашем.

— На каком?

— Ну, брат, ты навроде чеховского мужика, который гайки от рельсов отвинчивал ему вопрос, а он два… На бельевом, понятно. Разве не говорил отец?

— Нет. Он еще на работе.

— А, ну тогда вопросов не имею.

Но я поставил ведро и заинтересовался:

— А что там, дядя Илья?

Кочегар затянулся, размышляя, наверно, продолжать разговор со мной или нет, пустил струю дыма, как котел пускает лишний пар, и сказал:

— Да жуликов, говорят, раскрыли.

— Каких жуликов?

— Опять — каких… Откуда мне знать. Сам, вишь, любопытствую… Говорят, старое белье за новое пускали… У них, говорят, порядок такой: списали белье уничтожь, и они будто бы топором его, по живому.

— Топор я слышал, — подтвердил я, вспомнив Борькин вопрос.

— Ну, вот… Отдай народу, если негоже, а не тюкай! — крикнул дядя Илья. Не тюкать-то додумались, а до народа где там. Себе! Да мало — крупнее жульничать понесло!.. Тьфу, бесстыжие! — кочегар сплюнул и бросил окурок в поддувало.

— А при чем тут мой отец? — встревожился я.

— Завхоз, как-никак. Может, подробности какие.

— Хм… Ну, ладно, дядя Илья, я пошел.

Странно, Борька обратил внимание на топор, а я — хоть бы хны. За стеной жулики, а я спокойненько в шахматы наяриваю!.. Испускали бы мошенники какие-нибудь лучи воровские, их бы сразу — приборчиком, а то ведь такие же люди, как все.

Кипяток плескал на ботинки, на штаны, обжигал колени, я только дрыгался, крякал, да менял руки.

Разлилась река
Во все стороны,

снова прозвучало во мне. Чьи это стихи? Чего они ко мне привязались? И без окончания… Пушкина?.. Нет, вроде… Может, из «Деда Мазая и зайцев», там тоже наводнение?.. Нет, там по-другому… И вдруг мне захотелось, чьи бы ни были строчки, закончить их, чтобы складно было. Рифма — хоть килограмм: река — дурака, чеснока, свысока. Вон сколько! Дурака, конечно, не надо в наводнение впутывать, а то еще утонет, а вот «свысока» — хорошо, сразу много получается: и река, и небо, и в небе — самолет или птицы. Лучше птицы, стаями, тревожно — ведь наводнение. Кстати, стороны — вороны самая та рифма. Ага-а, стишки, попались!