Далекие бедствия, стр. 6

Таволга вошла в оранжерею и поселилась в этом обиталище прекрасных тропических цветов, и однажды ночью явилась бузина и теперь она достигла такой же высоты, как дом, и в конце оранжереи травы накатились подобно волне; ибо перемены и бедствия зашли далеко и только отразились здесь. Этот пустынный сад и взорванный дом рядом с ним – один из сотен тысяч или миллионов таких же.

Математика не даст вам представления, как страдала Франция. Если я расскажу вам, во что превратились один сад, одна деревня, один дом, один собор после того, как пронеслась немецкая война, и если вы прочитаете мои слова, – я помогу вам, возможно, с большей легкостью вообразить страдания Франции, чем в том случае, если б я говорил о миллионах. Я говорю об одном саде в Аррасе; вы могли бы идти оттуда на юго-восток многие недели и не найти ни единого сада, который пострадал меньше.

Здесь только сорняки и бузина. Яблоня возвышается над кустами крапивы, но она давно засохла. Дикая поросль розовых кустов виднеется здесь и там; или это розы, которые стали дикими, подобно котам нейтральной полосы. Однажды я увидел розовый куст, который был посажен в горшок и до сих пор рос, как если бы он все еще помнил человека; но цветочный горшок был разрушен, подобно всем горшкам в том саду, и роза стал дикой, как любой кустарник.

Плющ один растет на могучей стене, и кажется, ни о чем не заботится. Плющ один, кажется, не носит траура, но добавляет последние четыре года к своему росту, как будто это были самые обычные годы. Тот угол стены один не шепчет о катастрофах, он только, кажется, сообщает о прошествии лет, которые сделали плющ сильным, и от которых у мира, как и у войны, нет никакого лекарства. Все остальное говорит о войне, о войне, которая приходит в сады без знамен, труб и блеска, и переворачивает все, и разворачивается, и разбивает дом, и уходит, она все опустошает, а потом забывает и исчезает. И когда будут написаны истории войны, нападений и контрнаступлений и гибели императоров, кто вспомнит тот сад?

Самым печальным из всего, что я наблюдал на дорожках сада, были паучьи сети, сплетенные поперек тропинок, такие серые, и крепкие, и толстые, протянутые от сорняка к сорняку, с пауками в середине, сидящими в положении собственников. Глядя на эти сети поперек садовых дорожек, вы понимали: все, кого вы представляете блуждающими по этим маленьким тропам, – только серые призраки, давно ушедшие отсюда, только мечты, надежды и фантазии, нечто еще более слабое, чем сети пауков.

Но старая стена сада, отделяющая его от соседа, стена из твердого камня и кирпича, высотой более пятнадцати футов, именно эта могучая старая стена сберегала романтику сада. Я не рассказываю историю этого сада в Аррасе, поскольку это всего лишь догадки, а я ограничиваюсь только тем, что видел своими глазами, чтобы кто-то, возможно, в далекой стране мог узнать, что случилось в тысячах и тысячах садов, когда Император задумался и сильно возжелал блеска войны. Рассказ – всего лишь догадка, и все же истинная романтика – именно в нем; представьте стену высотой более пятнадцати футов, построенную, как строили в давние времена, стену, разделяющую в течение всех этих веков два сада. Разве не было бы искушением взобраться наверх, чтобы заглянуть через стену, если молодой человек услышал, возможно, однажды вечером песню с той стороны? И сначала у него был бы какой-то предлог, а впоследствии вообще никакого, и предлог этот на диво мало менялся за много поколений, в то время как плющ становился все толще и толще. Могла бы зародиться и мысль о восхождении на стену и спуске вниз на другую сторону, эта мысль могла оказаться чересчур смелой и быть резко запрещена. И затем однажды, в какой-то замечательный летний вечер, когда запад весь залился красным светом, а новая луна явилась в небе, когда были ясно слышны далекие голоса, когда поднимался белый туман, в этот замечательный летний день, снова возвратилась мысль подняться на большую старую стену и спуститься по другой стороне. Почему бы не войти к соседям с улицы, можете сказать вы. Это было бы совсем другое дело, это означает визит; были бы церемонии, черные шляпы, неуклюжие новые перчатки, принужденный разговор и незначительные возможности для романтических отношений. Причиной всему была стена.

С какой застенчивостью, когда миновали многие поколения, был брошен первый взгляд через стену. Через несколько лет это повторилось с одной стороны, через несколько веков с другой. Каким барьером казалась эта старая красная стена! Каким новым казалось приключение каждый раз, в любую эпоху, тем, которые отважились на восхождение, и каким древним оно казалось стене! И во все эти годы старшие никогда не проделывали дверей, но сохраняли огромную и надменную преграду. И плющ спокойно становился все зеленее. А затем однажды с востока примчался снаряд, и через мгновение, без плана, или застенчивости, или предлога, снес несколько ярдов гордой старой стены, и два сада не были разделены больше: но не осталось никого, кто мог бы прогуляться по ним.

Через край огромной бреши в стене астра задумчиво заглядывала в сад, на тропинке которого стоял я.

После Ада

Он заслышал английский голос: «Газзеты! Газззеты!» Обычная запись слов никогда не передаст этой интонации. Он снова слышал голос английских городов. Самый голос утреннего Лондона. Это походило на волшебство или на какой-то чудесно яркий сон.

Он был только в сотне миль или около того от Англии; он побывал дома не очень давно; и все же услышанное походило на очаровательный сон, потому что только вчера он еще был в траншеях.

Они провели в траншеях двенадцать дней и выбрались из них вечером. Они прошли пять миль и оказались среди крытых жестью хижин совсем в другом мире. Через дверные проемы хижин можно было различить зеленую траву, и солнце сияло на ней. Было утро. Все странно изменилось. Кругом появилось больше улыбающихся лиц. Люди не были так спокойны, как в течение последних двенадцати дней, последних шести особенно: кто-то играл в футбол чьей-то шляпой и это вызывало интерес.

Орудия все еще стреляли: но люди теперь думали о смерти как о том, кто шел с другой стороны холмов, не как о соседе, не как о том, кто мог заглянуть в любой момент, и иногда заглядывал в то время, как они пили чай. Не то чтобы они боялись его, но напряженное предвкушение встречи исчезло; напряжение сгинуло внезапно за одну-единственную ночь, им всем было необходимо, догадывались они об этом или нет, нечто, что может занять опустевшее место, так что футбол казался очень большим и важным делом.

Было утро, и он спал долго. Орудия, которые оживились на рассвете, не разбудили его; в эти двенадцать дней они стали слишком хорошо знакомы; но он пробудился тотчас же, когда услышал крик молодого английского солдата, бежавшего с пачкой газет трехдневной давности наперевес. «Газзеты, газзеты!» – так донесся в странный лагерь голос английских городов. Он тотчас же пробудился, заслышав это диво; и увидел солнце, радостно сияющее на пустошах с проблесками зелени, которая сама по себе радовала его тем утром после двенадцати дней, проведенных среди грязи, когда он смотрел на грязь, был окружен грязью, защищен грязью, разделял с грязью ответственность, внезапно унесенную ввысь и павшую с ливнем на шлемы и плащи других людей.

Он задался вопросом, слышал ли Данте, когда он возвращался из Ада к солнечному свету, какой-либо зов с Земли, какой-нибудь знакомый звук вроде тех, которыми пользуются торговцы, какую-нибудь обычную песню или крики своего родного города.

Счастливая Долина

«Враг напал на Счастливую Долину». Я прочел эти слова в газете в то время, когда наши отряды во второй раз заняли Альбер. И слова, как заклинание, снова привели меня в Альбер, в Альбер, что стоит в конце могучей дороги Бапом – Альбер, тропы Марса, по которой он промчался так поспешно к своему саду, к широким пустынным полям битвы при Сомме. Слова воскресили Альбер в конце той дороги на закате, и собор, заметный на западе, и позолоченную Святую Деву, наполовину склоненную, но не способную утратить достоинство, и вечер, опускающийся на болота. Они возвратили все это подобно заклинанию. Точнее, подобно двум заклинаниям, которые смешал некий волшебник. Представьте этого старого мага в его удивительных мрачных покоях, призывающего видения, которые перенесут его далеко-далеко, в притягательные долины. Он садится и записывает заклинание на пергаменте, медленно, с усилиями многовековой памяти, хотя когда-то заклинание вспоминалось легко. Тени крокодилов и старинных богов мерцают на стенах и потолке в порывах пламени, когда он пишет; и в конце концов он записывает заклинание неправильно и смешивает с долинами, где он хотел бы отдохнуть, темные частицы адских областей. Так снова появляется Альбер и его Счастливая Долина.