Из Магадана с любовью, стр. 96

Во мне вскипала, переполняла и хлынула наружу, подобно молоку в кастрюле, огромная гордость за край, в котором я прожил больше двадцати лет, где знаю каждую собаку, за природу, Колымскую трассу, людей, здесь живущих и немного себя самого, не знаю, какого. И за милиционеров, за бандитов тоже. А какие у нас форточники! На канатах спускаются с крыши, как альпинисты! Оставайся, парень, умом Колыму не понять. Тут тронуться слегка надо. Голимая гололедная правда!

КОМУ ЭТО НАДО?

Есть у меня приятель, которого я не могу представить иначе, как с ушатом ледяной воды в руках. Зовешь его, допустим, крабов на Оксу половить, а он: «Кому это надо?» С головы до пяток окатит. Пока отдышишься, душевно отогреешься, полчаса пролетит. Как это, кому нужны крабы? Семье! Сварить, съесть! Устроить дома праздник с пивом. Жене, дочке и кошке. Знаешь, как она ошалеет, когда краб шевельнет лапой. Она подпрыгнет до потолка, а Юлька будет хохотать так, что цирка не надо!

Весь день провозишься, поясняет свой отказ приятель, и ничего не поймаешь. Только гастрит обостришь. И невротически зевает.

Почему не поймаешь? У меня местечко есть прикормленное. В смысле у друзей, рыбинспекторов. Только успевай, забрасывай. Когда тянешь краболовку, интересный оптический эффект возникает. На глубине метров пяти краб на мгновение виден, как сквозь увеличительное стекло. Феноменально. За одно это можно все забыть и на море устремится.

А он будто не слышит. Поймать-то, может быть, поймаешь, так мелочь. Еще оштрафуют. А не оштрафуют, так льдину оторвет. Или в полынью угодишь. Или поскользнешься и нос на льду расквасишь, руки-ноги поломаешь. А не расквасишь, так жена все равно скалкой огреет. Где, мол, пропадал, хрен маринованный. Приревнует к уборщице.

Ладно, говорю. Давай тогда в кино сходим. За компанию. Американский фильм. Там одна артистка на нашу Фатееву похожа, только негритянка. Умора!

А кому это надо? Ты пойдешь, уши вымыв, а там свет отключат или впереди какой-нибудь хмырь сядет, загородит экран. Или какой-нибудь пахарюга будет чесноком в затылок дышать. И лузгать тебе за шиворот семечки. Нет уж, лучше дома в телевизор уткнуться, хотя передачи Москва гонит отвратительные.

После второго ушата холодной воды как-то особенно долго приходишь в себя. Тут и рабочему дню конец. Приходят какие-то женщины городскую лотерею распространять. Наши, конечно же, набросились, расхватали. Два билетика осталось — на смех. Ну и предлагают моему приятелю. Я обомлел, думал со стыда сгорю. Но он промолчал, купил. Жди дождя из лягушек.

Через пару недель выиграл ворчун дубленку. Давай, говорю, получай выигрыш, обмоем. И не могу скрыть накатившей на меня зависти. Но убеждаю себя, что радуюсь за товарища и пытаюсь выдавить как из засохшего тюбика хоть тень улыбки.

А он привычно насуплен, глаза не то чтобы кровью, а гноем налились. Чувствую, замахнулся ушатом.

Я, говорит, в дубленке не смотрюсь. Она на мне как коровье седло на баране. Значит, кобре отдать? У-у! И как лупанет кулаком в стену! У меня от его боли искры из глаз брызнули.

Так бы и говорил, кореш! А то не понимал я тебя. А давай бутылочку раздавим, побалдеем душевно! Ой! Господи, да ты ж завязал и зашился! Как же я забыл-то? Все время помнил, да в голову не брал. Смотрел, а не видел.

И ведь женка твоя — медсестра из наркодиспансера! Вспоминаю, как же! Она и зашила. Знаю, знаю. Тогда, брат, извиняй! Против такой кобры у меня противоядия нет.

ШУРОЧКА

Шурочка отработала всю жизнь на одном месте. Даже стул ей не меняли, кажется. Подошел последний день — рубеж стресса, за ним новая жизнь — пенсия называется. Женщина пришла пораньше и ждала чего-то необычного, ощущая ход каждой минуты. Цветов, может быть, шампанского, слов.

Рабочий день догорел, все стали расходиться. Она встала, накрыла чехлом «Оптиму», а работала Шурочка машинисткой в обкоме партии, оглядела каждый квадратный сантиметр стен и потолка, все еще ожидая чуда и, растерянная, разрыдалась.

Я бы никогда не узнал об этой, в общем-то, незначительной истории, если бы не последовавшие через некоторое время катаклизмы и распад КПСС. Атмосфера секретности, свойственная компартии, называвшейся честью, совестью и умом эпохи, развеялась, и многое тайное стало явным. Да ничего особенного не открылось. Порой, даже грустно, что за грифом секретности были жухлые и не очень проработанные документы. Даже странно, как они делали тайну из каждого пустяка, а из себя самих строили загадочных сфинксов.

Один бывший обкомовский генерал переквалифицировался в простого директора. И однажды, что уж совсем меня поразило, публично прочел свои стихи. Отважно вышел на сцену перед молодежью. Сорвал так сказать, овацию. В Магадане открылось специальное гуманитарное учебное заведение в здании, где политпросо сеяли, а мы просо вытопчем, в те времена он это дело возглавлял и был ортодоксом, любившем «пробежать по хребту проблем». Дебют не удался, он понял это, несмотря на вежливые хлопки, и, самое замечательное, это мучило его. На одном из нечастых праздников пишущей братии он расплакался над салатом и спросил меня, случайно оказавшегося рядом за столом: «Ну, скажите, я вам хоть немножечко нужен?»

Не могу видеть женских слез, а мужские вызывают безудержную глазную чесотку и влагу в носу. Поэтому я поспешил произнести первое попавшееся утешение, мол, Россия неласкова к своим сынам. Нет пророка в своем Отечестве, утечка мозгов и все такое. А если ты не пророк, так от тебя и пылинки не остается.

Вон Шаламов был, какой великомученик и талант, а разве есть у нас хотя бы улица Шаламова? Даже книги не все еще его изданы, и это после смерти, при всей нашей любви к покойникам, а при жизни ему ведь в психбольнице пришлось завершать земной путь.

А Козин, Орфей наш опальный, так и не дождался почетного звания, хотя оно ему было бы как сержантские лычки генералу. Правда, в последние годы городская управа заботилась о нем как о самой большой знаменитости, открыла салон его имени с хорошей мебелью и красным роялем, а рыбаки выпустили две пластинки и поставили артиста на матросский кошт.

— Да, и Моцарта похоронили в общем гробу, — пробормотал не то чтобы повеселевший, но просветлевший партократ.

АСИР

Асира похоронили у самого входа на старое, Марчеканское кладбище. Как бы если он вскочил на подножку переполненного трамвая. Что творится в последние годы в Магадане! Раньше-то уезжали отсюда умирать в родные места, а теперь это почти невозможно — переехать, да еще старику. Новое кладбище на тринадцатом километре растет, опережая прогнозы, а это старое, на нем хоронят вроде как в признание заслуг и назидание потомкам.

Надгробие, принадлежащее Асиру, как и многие, сварено из листового железа и отдаленно похоже на печурку с трубой, если бы только еще прорезать дверцу. На том месте, где бы она могла быть, фотография. Автопортрет, сделанный для книжки. Лицо человека, добившегося торжества справедливости.

Среди тех, кто там под плитами, он прожил долее других. Будто бы дожидался этой гласности и перестройки, дабы поведать то, что хотел, не кануть вместе со своим секретом в мерзлоту. Жизнь возвысила его ненадолго, дала возможность покрасоваться в лучах славы, съездить в Сорбонну, издать книжку, поучаствовать в издании воспоминаний о поэте-классике, которого он видел в арестантском вагоне и который рекомендовал Асиру не писать стихов, а налечь на фотодело.

Сенсация живет недолго, пресса употребляла все большие и большие дозы наркотика разоблачений, а у Асира жареное быстро иссякло, жажда утоляется глотком, а ведро за раз не выпьешь. Разочарование сбывшихся надежд!

И вот уже другие, молодые, энергичные, но не пережившие ужасов и страданий, оттеснили, принялись вынимать из лагерной пыли, из секретных архивов имена и судьбы со всем ужасом бухгалтерского реализма. Поднялся стон безмолвный безымянных душ. Ему было дано слышать этот вопль протеста: не тревожьте, не вынимайте из бумажной пыли! Нас нет, кто знает, что мы были?