Митюха-учитель, стр. 2

— Не ври, не ври... — перебил Митрий расходившуюся супругу. — Люди в работе живут, да чистоту соблюдают. Вон учителева жена, сама и корову доит, и белье стирает, и с курами, и с свиньями, а погляди-ка на нее — чистота! А ты... тьфу! Глядеть тошно.

Эти последние слова задели Домну за самое живое место; бабье самолюбие не могло вынести сравнения с другой женщиной, и Домна чуть не захлебнулась от ярости.

— А, вон что! Учительша хороша? — закричала она, не помня себя. — Жена-то, знать, потому плоха и стада? Может, ты не за книжками туда и ходишь? Уж не завел ли себе какую-нибудь?..

И Домна разразилась грубой бранью, честя на чем свет стоит и мужа, и воображаемую соперницу. Свекровь, не вмешиваясь в перебранку, продолжала невозмутимо постукивать бердами; сконфуженный Митрий посмотрел было на нее, как бы ища поддержки, но встретив ее холодный и равнодушный взгляд, махнул рукой и поспешно вышел из избы.

«И зачем я с ней связывался? — думал он, мучимый угрызениями совести. — Сколько разов обещался не связываться, — неймется! Экая дура баба... ну, дура! Да и я-то дурак. Все равно, говори не говори с ней, — ничего она не понимает. Чистая колода! Ну и выходит одна ругань — больше ничего. Эх, ты, господи!»

Он остановился посреди двора, в раздумье поглядел на кучи навоза под сараем, на покосившиеся навесы, на гнилую солому во всех углах; поглядел на себя, па свои стоптанные рваные сапоги, грязную рубаху, корявые расцарапанные руки, потом вспомнил про Андрия, панну... почему-то про учителя и его жену... про свою жену, Домну... и ему стало нестерпимо скучно...

II

Митрию было всего 23 года, но он сам себе казался уже совсем отжившим, старым-престарым стариком. Во-первых, он уже пять лет был женат и имел двоих детей, из которых одного успел даже схоронить; во-вторых, его личная жизнь казалась ему совершенно поконченною, раз навсегда установившеюся, и впереди нечего было ждать каких-нибудь перемен к лучшему, не на что надеяться.

Будет он таким же серым мужиком, как отец, как сосед Филипп, как сотни и тысячи других таких же мужиков; будет он изо дня в день, из года в год пахать и перепахивать свои полторы десятины, будет сеять и собирать тот же скудный хлеб, которого часто не хватает до нова, будет каждую осень биться из-за податей, копить недоимку, выворачиваться перед волостным начальством, чтобы не быть посаженным в «одноглазку», кланяться перед каждой кокардой, перед каждым красным околышем, чтобы ни с того ни с сего не получить «по морде», — и так далее, и так далее, до тех пор, пока не снесут его на погост и не поставят над его могилой деревянного креста, к которому его дети и внуки по родительским субботам будут носить поминальные блины; но, несмотря на то, что Митрий ясно представлял себе всю свою будущую судьбу и хорошо сознавал, что он ничем не лучше других, чтобы ждать для себя чего-то лучшего, — все-таки он постоянно грустил, постоянно тяготился настоящим и смутно желал чего-то в будущем, — чего, он сам хорошенько не знал, но во всяком случае не похожего на его теперешнюю жизнь. Эта тоска в нем началась еще давно, с самой школы и с чтения книжек, к которому Митрий пристрастился в училище, а вместе с этим начался и семейный разлад, который сильно удручал Митрия и еще более усиливал его недовольство и самим собою, и настоящей его жизнью.

Семья Митрия была небольшая, — отец, мать, старший брат, Кирилл, с женой и ребятами, Митрий с женой и еще братишка-подросток, Ленька; были и сестры, Но давно уже их повыдали замуж по соседним селам. Отец Митрия был обыкновенный мужик, то, что в деревнях называется «средний хозяин», — работящий, деловитый, заботливый в своем доме и хозяйстве, но ограниченный и пришибленный вечной борьбой с бедностью, которая, несмотря на все ухищрения, неотступно стояла у порога, заглядывала во все окна, норовила забраться в каждую щель, если вовремя не успели ее заткнуть.

Вся жизнь Ивана Жилина именно в том и проходила, чтобы ежечасно и ежеминутно затыкать и замазывать эти предательские щели, ежечасно и ежеминутно беспокоиться о том, как бы не насидеться голодом, не лишиться последней коровы, не быть выдранным за неуплату податей. Когда же тут было думать о чем-нибудь другом? Кирилл удался весь в отца, — такой же хозяйственный и здоровенный, как ломовая лошадь. Когда он выровнялся и начал, по мужицкому выражению, «ворочать» — отец, выше всего ценивший в человеке рабочую силу, не мог вдоволь налюбоваться на Кирюху — дело у него так и горело в руках. И действительно, с Кирюхой хозяйство как будто пошло ладнее, прикупили другую лошадь, поправили избу, а когда Кирюха женился на придурковатой, но тоже здоровенной Анисье да начали они «ворочать» вдвоем, — Иван совсем возмечтал, и в душе его явилась смутная надежда на старости лет «вздохнуть»...

Чего же еще больше желать уставшему, измученному на работе мужику? Теплая печь, кусок хлеба, почет и ласка от детей, а после смерти чтобы было на что справить христианский помин души — вот и все. И вдруг эти горделивые мечты были омрачены самым непредвиденным образом: в крепкой, дружной, рабочей семье Ивана Жилина завелось зловредное зелье, нарушило весь мужицкий порядок, поселило раздор и смуту и в мирное течение деревенской жизни внесло какие-то новые, совершенно чуждые струи. Это зловредное зелье были Митюхины книжки и новые Митюхины мысли, вынесенные им из училища.

Когда рос Кирюха, школы у них в селе еще не было, и Кирюха так и остался безграмотным. Впрочем, ему и учиться-то было бы некогда, так как он в качестве старшего сына чуть ли не с пяти лет начал помогать отцу в работе. Митрий же был по счету четвертым, в избе у них в это время стало тесно и людно, и его стали посылать в школу, чтобы не вертелся под ногами и не мешал.

В школе Митрию понравилось, ребят много, весело, в перемену разные игры, пение, учительница «не бьется», светло, тепло, между тем как дома и сыро, и дымно, и скучно зимой, и подзатыльник иной раз влетит. Вначале именно только эта веселая сторона школьной жизни — товарищи, игры, шалости и привлекали Митюху, но потом, когда он стал постарше, он полюбил школу иначе, серьезно, полюбил все, что касалось школы и занятий, — книжки, грифели, доски, школьного сторожа Потапыча. Он, как драгоценность, собирал и хранил обрывки бумаги, обломки карандашей, перья, тетрадки и поднимал страшный рев, когда Кирюха в простоте души выдирал у него из задачника страничку и свертывал из нее «чертову ножку».

Однажды он с кулаками бросился на здоровенного парня, который назвал учительницу «слепой тетерей», потому что она носила очки, а в другой раз он даже на отца зафыркал, когда тот выразил мнение, что у них в училище одно баловство, а не ученье. С каким нетерпением, бывало, Митрий ждал начала ученья! С каким восторгом надевал на себя холщовую сумку, запихивал туда ломоть хлеба, грифельную доску, тетрадки и мчался в училище! Учился он прилежно, но не лучше других, а были и такие, которые учились лучше его, например, Семен Латнев, его первый друг и приятель. Тому все давалось легко, соображал он быстро, задачи решал так, что учительница еле за ним поспевала, а Митюха шел себе потихоньку, заучивал медленно, над задачами потел, но в конце концов все-таки до всего «доходил» своим умом, а главное, делал все это охотно, с любовью и вниманием.

Особенно он любил поумствовать, потолковать о прочитанном, но так как говорить не умел, то предпочитал излагать все волновавшие его мысли на бумаге, пробовал даже писать стихи и исписывал вдоль и поперек каждый попадавший ему в руки клочок бумажки. Но и писал он туманно, многословно, любил употреблять вычурные выражения, красивые книжные словечки, часто вдавался в сентиментальные отступления и в этом отношении тоже не походил на Семена Латнева. Зададут им, бывало, сочинение — описать пожар, случившийся у них в селе, — Семен в двух словах изобразит, как было дело. «Лежу я на печке, вдруг слышу: дон, дон, дон! Побег на улицу, гляжу, а Филькина изба уже занялась. Прибегли мужики, притащили багры, ведра, топоры, — потушили». Вот и все. А Дмитрий не так; Дмитрий опишет сначала, как он «с вольным духом пошел в поле вдыхать чистые ароматы», да что он в это время думал, как потом он услышал «женские вопли и детский крик», как побежал, да не просто побежал, а непременно «стрелою» и как увидал «убогую хижину Филиппа, объятую зловещим пламенем»...