Чужое, стр. 2

– Шилов, ёптвоюмать! Открывай! Ну сколько можно… Аааа… да пошел ты! – Глазастый читатель может заметить, что здесь цензура промахнулась мимо «ёптвоюмать». Что ж, этому есть объяснение: цензор тоже человек и может сесть в лужу.

Семеныч ушел, и гуляние народное возобновилось. Сонечка и Проненко пели дуэтом, и голос Сонечки стал как у классика Владимира Высоцкого, а голос Проненко стал как у какого-то техно-попсового певца, которого Шилов ненавидел когда-то, в прошлой жизни, но потом забыл за что, собственно, ненавидел и фамилию его тоже запамятовал. Певцам подтягивал Семеныч, и слова, выбирающиеся из его луженой глотки, сливались друг с другом и превращались в самый настоящий медвежий рев. Потом его голос и голоса остальных стали тише, и еще тише, и еще, и, наконец, певцы замолчали. Стало слышно, как украдкой звенят рюмки, и кто-то матерится вполголоса, опасаясь лишним словом нарушить очарование летней ночи, но совсем не ругаться все-таки не может.

Шилов, простой русский парень, ворочался и считал до ста, а потом до тысячи, но часто сбивался и не мог поэтому уснуть. Вскоре Шилов окончательно перехотел спать. Он начал считать в уме овец, но мериносы путались в ногах и перемешивались с вялыми мыслями, что самым нахальным образом лезли в голову и не хотели ее покидать. Шилов плюнул, растер пяткой, поднялся и в одних трусах прошлепал на кухню. Оцарапал голую пятку о щепку, торчавшую из порога, выругался (Что-то вроде: «Вот же пляццтво» – но я не уверен). Пятка заболела, и Шилов допрыгал до рукомойника на одной ноге. Ополоснул лицо, набрал воды в сложенные ковшиком ладони, выпил. Вода была теплая и неприятная на вкус, пахла плесенью. Шилов, раздражаясь все больше, сплюнул в раковину. Тщательно вытер лицо и прошел к черному ходу – крепкой двери, сбитой из широких дубовых досок. Вышел на задний двор, где с наслаждением подставил лицо под свежий ветер.

Отсюда открывался замечательный вид на поля, на высокий холм, заросший пореем и лебедой, на деревянный крест на верхушке холма.

Приглядевшись, Шилов заметил рядом с крестом чей-то силуэт и матюгнулся: опять! Он забежал в дом, накинул на плечи шведку, влез в джинсы и вышел на улицу. Открывая калитку, сообразил, что забыл обуться, но возвращаться не захотел и босиком побежал по песочной тропинке на вершину холма.

Валерка подставил к кресту табуретку, взобрался на нее и прижался спиной к высушенному дереву. Левую руку прижал к перекладине креста ладонью наружу. Старался привязать ее просмоленной бечевкой, но получалось у него плохо, точнее – ничего не получалось. Валерка плакал, шмыгал носом и косматил нервными пальцами редкие волосы.

Шилов остановился в трех шагах от креста, перевел дыхание, сел по-турецки и стал ковырять обгрызенным ногтем пятку, чтобы выдернуть занозу. Он весь ушел в процесс извлечения щепки и не поднимал головы. Валерка маялся с веревкой, неразборчиво ворчал под нос, но вскоре не выдержал и сказал:

– Раз пришел, чего сидишь? Помог бы!

Шилов не ответил, ковырял в ноге с двойным усердием, расцарапывал кожу, надеясь быстрее вынуть занозу.

– Я к тебе, мля, обращаюсь! – Стеснительный Валерка, по профессии – бывший сантехник, даже в такой ситуации не мог произнести твердо и по-пролетарски: «Бля!»

Шилов опять промолчал. Вытянул занозу, уронил ее на землю и посмотрел в небо, а небо было красивое, праздничное, расстрелянное яркими звездами, и Шилов вспомнил, как выезжал на речку с друзьями когда-то. Денег у них не водилось, они жгли костер чуть в стороне от базы, играли по очереди на старой раздолбанной гитаре (к гитаре была приклеена переводная картинка с восхитительной блондинкой) и пили водку до утренних петухов, которых, впрочем, и в помине не было.

Они почти не хмелели, потому что ночью у реки всегда холодно, и алкоголь быстро выветривается. Девчонки жались к парням, и это было очень здорово. А затем постриженная под парня девушка в джинсовой рубашке брала в руки гитару и ударяла по струнам. Пела и играла неумело, как Сонечка, но всем нравился ее простуженный голос, и Шилову тоже нравился. Он смотрел вверх и видел небо с миллионом ярких звезд, а потом смотрел на черную, как смола, воду и видел миллион отраженных ярких звезд, и это тоже было очень здорово.

– Шилов, мля… – негромко позвал Валерка.

– Чего, Валерк? – также тихо спросил Шилов и перевел взгляд на обиженно сопящего, похожего на Колобка толстячка Валерку.

– Я – дурак?

– Не знаю, – честно ответил Шилов, вынул из кармана пачку сигарет и протянул Валерке:

– Будешь?

– Не курю, мля, – ответил он, взял сигарету и неумело прикурил. Шилов тоже закурил, и два новых огонька загорелись на вершине холма. Два новых дымка потянулись навстречу ночному небу.

Шилов развернулся и, обхватив руками колени, стал смотреть на их маленький городок, а Валерка оттолкнулся рукой, подвинулся к нему поближе и тоже стал смотреть. От Валерки пахло душистыми весенними травами и смолой. Город под холмом казался темной безмолвной громадиной, чудовищем, что незваным пришло на эту тихую равнину. Только в двух или трех окнах горел свет. Придушенно играла гитара за домами.

– Красиво, – выдохнул Шилов.

– Я хотел повисеть на кресте, – извиняющимся тоном сказал Валерка, – совсем недолго хотел повисеть, мля, а потом собирался слезть, и за это время, наверное, что-то изменилось бы, отчего нам всем стало бы лучше. И не только нам, мля.

– Все-таки ты – дурак, Валерк. А знаешь, Валерк, как стало бы хорошо, если бы во всех окнах, ну то есть не во всех, но во многих загорелся бы свет, и зашумели бы люди. Я б тогда мог поселиться в любом доме, необязательно в том, напротив которого собираются Семеныч, Соня и компания, а в любом, по-настоящему любом, и везде не получалось бы у меня уснуть из-за людского шума.

– Если бы я повисел на кресте, так могло стать, мля. Я просил и Соню, и Семеныча, и тебя часто просил, но вы не хотите прибивать меня к кресту гвоздями, поэтому я, как дурак, пытаюсь привязать себя веревками. Сам. Это обидно, млин.

– Не поэтому ты – дурак, – тяжко вздохнул Шилов и затушил сигарету о кочку. – Вовсе не поэтому, Валерка. Знаешь, как Чехов говорил? «Человек, если дуб, то это навсегда».

– Не верится, что это Чехов сказал, мля, – протянул Валерка.

– Да какая, собственно, разница?

Шилов поднялся, помог встать Валерке и повел его, осунувшегося и осевшего, как полупустой мешок с картофелем, к гитарным аккордам и электрическому свету. Звезды продолжали светить им в спину, ветер превращал высокую траву в серое море, рябил его, море это, гундосил, скрипя разбросанными тут и там корягами, насвистывая в норах, вырытых полевым зверьем.

Глава вторая

Шилов проснулся перед рассветом.

Подставив горячую шею под кран, он вымыл голову, смочил холодной водой живот и спину. Не вытираясь, надел белую хлопковую майку и шорты. Пошел к Семенычу. Семеныч как всегда остался сидеть за столом в надменном одиночестве, уставившись на батареи пустых бутылок и пирамиды грязных тарелок. Он стучал костяшками пальцев по столешнице и бормотал: «Вихри враждебные… веют над нами… вихри…»

Шилов присел рядом, взял початую бутылку, плеснул в стопку водки, опрокинул в рот. Водка за ночь остыла, и Шилов не почувствовал жгучего вкуса, а только прохладу во рту и приятное тепло в желудке. На душе стало легче.

– Я вот по какому делу, – сказал он без предисловий. – Валерка вчера опять на крест полез.

– Надоела водка, – сказал вдруг Семеныч. – На гашиш что ли перейти?

– Зачем на гашиш? – удивился Шилов.

– Что?

– Гашиш тебе зачем?

– Да незачем, в общем, просто скучно, хоть волком вой. А колоться, нос-понос, неохота.

Семеныч замолчал и посмотрел на дорогу через высокий заборчик, и Шилов тоже поглядел туда, но ничего особенного не увидел, потому что дорога была такая же, как всегда, пыльная, в паутине трещин. У обочины скопилось порядочное количество мусора: веток, нанесенных после грозы, этикеток и окурков, накиданных Семенычем и компанией.