Братья наши меньшие, стр. 32

— Ты заткнешься или нет?

Он хотел ответить что-то обидное, но смолчал. Даже отодвинулся ближе к стенам, которые теперь выглядели сырыми; штукатурка трескалась, и из трещин выползали пауки, многоножки и тошнотворного вида слизни. Казалось, еще чуть-чуть — и стены развалятся.

Мэр вдруг остановился. Подошел к стене и долго разглядывал что-то; потом пискнул едва слышно и, покачнувшись, сделал шаг назад. Чуть не упал в лужу.

— Что ты там увидел?

Он открывал и закрывал рот, как рыба, и не произносил ни звука, а пальцем тыкал куда-то в стену. Я посветил фонариком на то место. Из стены торчало лицо. Мужское. Бровей у него не было, глаза были закрыты, а из приоткрытого рта вывалился посиневший язык и сыпался песочек. Казалось, человек мертв, но это было не так. Ноздри у него раздувались, втягивая воздух, а глазные яблоки под веками шевелились.

— Марат Пуфин, — пробормотал мэр.

— Ты знаешь его?

— Пять лет назад… мы его замуровали… в стене. Известный теннисист. Крупно кинул одного уважаемого человека, когда не сдал матч. По-настоящему крупно, я имею в виду…

— Угу.

Марат открыл глаза. В его глазах не было зрачков и радужки — лишь одна молочная белизна, но все равно казалось, что он глядит на нас.

— Сволочь! — заорал мэр и выхватил у меня пистолет. Он нажимал курок и нажимал, и вскоре лицо Пуфина превратилось в кровавую кашу, перемешанную со штукатуркой.

Потом мэр опустился на колени прямо в вонючую лужу и заплакал. Пистолет упал рядом. Я поднял его и долго отчищал рукоятку от налипшей грязи и дерьма. Так как больше чистить было не обо что, пришлось воспользоваться ставшим жестким как наждак свитером мэра. Мэр не возражал.

Почистив пистолет, я с немалым сарказмом в голосе поинтересовался у политика:

— Так-так-так. Ты зачем ему в лицо выстрелил?

Сплетение третье

БОЛЬНИЧНЫЕ СТРАСТИ

Самоубийц на самом деле очень много. Только способы для самоубийства они выбирают разные. Кто-то, например, женится на женщине, которая в глубине души ему отвратительна, — и получает к тридцати инфаркт за инфарктом. Кто-то на работе пресмыкается перед начальством, а дома пьет горькую; в результате — цирроз печени. А эти, которые из окна прыгают или вешаются, они банальны. И никому — мне, по крайней мере, — давно неинтересны.

Выпивший студент с философского

Мишка Шутов напоминал мумию.

Он был укрыт с головы до ног свеженькой, белой, с запахом хлорки, простыней. Лицо его туго обматывали белые бинты с присохшей кровяной корочкой; только кончик носа оставался на свободе и глаза. Шею тоже обматывали бинты, но чище, без крови. В палате воняло лечебными мазями, примешивались спиртовые тона. Губами Шутов шевелил едва-едва. Зрачки его бегали туда-сюда, и иногда Мишка глядел на меня, а иногда — мимо.

Я присел рядом и поправил простыню, которая медленно сползала с его тела.

Мишкина палата мне нравилась: во-первых, кроме него, здесь больше никого не было; во-вторых, мне пришлись по вкусу обои, веселенькие такие. На них были изображены кукольные кораблики, яхты и пароходы. Палата напоминала детскую комнату. В дальнем углу я увидел массивную со сломанной ручкой дверь; на ней висела пластмассовая табличка с нарисованным мальчишкой, который сидел на розовом горшке и улыбался. Малышу на вид было годика полтора, не более, и он только учился сидеть на горшке.

Я одобрительно подмигнул туалетному ребенку.

Окна Мишкиной палаты выходили на юг, и солнышко ласково светило у его изголовья. Светлые полосы контурно очертили кровяные пятна на Мишкиной голове— — пятна стали ярко-красными, впрочем, в некоторых местах остались черными. Я глядел на коллегу, и мне хотелось жалеть его, несчастного и избитого до полусмерти.

Рядом с кроватью стояла стандартная больничная тумбочка из дешевого дерева — дверца и пустое запыленное пространство под столешницей; на тумбочке лежали гостинцы от сослуживцев: пластиковые баночки с йогуртами и пол-литровые пакетики морса. Были тут и яблоки — желтела среди баночек пузатая антоновка, — и груши, мелкие и червивые. Кое-что из этого Шутову противопоказано. Те же яблоки, например. Как он их жевать будет? Чтобы спасти друга, я взял одно и с хрустом надкусил; яблоко оказалось сочным и вкусным, приятно освежало рот. Вспомнился забытый вкус из раннего детства, когда яблок было как грязи.

Сейчас яблоки стоят чертову уйму денег. Не так, как мясо, конечно, но все равно.

Кто их принес?

Наверняка шеф.

Пропади он пропадом. Зажравшийся осел.

Идея навестить беднягу Шутова принадлежала, естественно, Михалычу. Только-только мы вышли на работу, только-только согрели задницами остывшие за праздники рабочие стулья, и вот все меняется: шеф созывает нас на экстренное совещание. Кабинет у Михалыча просторный, но народу собралось много, и сразу стало тесно; кто-то успел прошмыгнуть внутрь, кое-кто остался стоять в коридоре. Я в том числе. Впрочем, шефа слышно было прекрасно:

— Наш друг, наш коллега попал в беду!..

В речи нашлось место пафосу и точным ударам по нервным центрам, и совсем скоро женщины дружно захлюпали носами. Мужики скучали, хотя некоторые все-таки переживали. Шутова у нас любили. Я еще подумал, что, если со мной случится что-нибудь такое, коллеги только обрадуются. Уроды.

Нас выходила встречать, наверное, вся больница. Они давно не видели такого: в регистратуре толпилось человек сто.

Нас пропускали в Мишкину палату маленькими «порциями», давали минуты три, не больше. Первыми зашли Шутовы, мать и дочь. На Мишкиной жене был черный платок, черные же высокие сапоги и роскошное иссиня-черное платье из плотной материи. В стиле начала двадцатого века, модное. Роскошную ее песцовую шубу несла Лера: больничному гардеробу Шутова не доверяла.

Лера выглядела грустной, но не сказать, что испуганной. Мне даже показалось, что она смотрит на нас с вызовом. Недоумки, мол, потопали за шефом, как стадо баранов.

Да нет, не с вызовом! С легким презрением глядела в наши лица Лера Шутова. Если бы я не видел ее фото, мне бы стало не по себе. Но я видел ее всю, а таких девушек мне жаль. Не более.

На Лерке были джинсы и белая полупрозрачная блузка с распахнутым воротником; сквозь нее проглядывал черный, в кружевах, лифчик. На ногах у Лерки были кроссовки, левую руку она держала в кармане, а правой небрежно тащила материну шубу. Подол шубы волочился по полу, и мать каждую секунду делала дочери замечание, но Лера отвечала:

— Здесь больница. Полы чистые, — и продолжала безобразничать.

В палате у Шутова они пробыли больше других — минут пять. Только вышли, и стремительно подскочивший шеф тут же вручил им пухлый снежно-белый конверт без марок. Принимая хрустящий подарок, Шутова пустила слезу, сердечно поблагодарила шефа и всех нас. Глядела она при этом только в сумрачно-серые глаза Михалыча. С чувством пожала шефу руку, тот засмущался, прошептал что-то невразумительное, не стоит, мол, но руку не отпускал долго. Может быть, они перемигнулись. Может быть, то была игра света и тени — я стоял чуть сбоку, и трогательную сцену отчасти загораживал приятный профиль секретаря Ириночки. Сентиментальная Иринка прослезилась, протяжно шмыгнула носиком и тоненько высморкалась в надушенный платочек; ее чувства показались мне более искренними, чем кривляния шефа и Шутовой.

— Несчастная женщина, — шепнула мне Иринка и легонько пошевелила пальчиками, касаясь моей штанины; надеялась, наверное, что я возьму ее ладонь в руку, крепко сожму и успокою. Я не взял. Мне хватило обморочного взгляда Ирочки, когда она увидела мое лицо — все в синяках.

Я откровенно скучал и нетерпеливо переминался с ноги на ногу. К скуке примешивалось легкое чувство настороженности: ведь именно я показал Шутову фотографию обнаженной дочери. Вдруг избиение случилось из-за меня? Вдруг Леркин парень навалял ему, когда батяня, вместо того чтобы позвонить дружкам из органов, помчался в подпольную порностудию самостоятельно? Вдруг правда вылезет наружу, и меня затаскают по участкам?