Безбилетный пассажир, стр. 46

— А за то, что не блядун.

Местное начальство решило: раз москвичи поставили памятник, торжественно открыли его и речь говорить приехала сама Нонна Мордюкова, значит, — так надо. И выделили из бюджета средства на его благоустройство.

Так Леонов-Травкин и стоял на привокзальной площади, пока папье-маше не развалилось под дождем.

Мыла Марусенька…

После картины «Тридцать три» почти во всех моих фильмах звучит песня «Мыла Марусенька белые ножки». И часто меня спрашивают — а что эта песня значит?

— Ничего. Память.

Когда снимали в «Тридцать три» сцену «выступление хора завода безалкогольных напитков», я попросил Леонова спеть «Марусеньку», — это была единственная песня, слова которой я знал до конца. А запомнил я ее так: в архитектурном институте на военных сборах тех, кто участвовал в самодеятельности, освобождали от чистки оружия. Но пока я раздумывал, куда податься, все места уже были забиты, — не хватало только басов в хоре. Я пристроился в басы и неделю в заднем ряду старательно открывал рот. Разучивали песню «Мыла Марусенька». А потом пришел капитан (он же хормейстер) и стал проверять каждого в отдельности. Из хора меня тут же вышибли, но слова я запомнил на всю жизнь.

Леонов так спел эту песню, как мог спеть только он один. И мне захотелось, чтобы она звучала везде. В картине «Кин-дза-дза» ее поет даже инопланетянин Уэф.

Между прочим: А тогда, на сборах, мне все-таки удалось спеть на концерте. После того, как меня вышибли из хора, я организовали трио грузинской песни: я, Вахтанг Абрамашвили и Дима Жабицкий, по прозвищу Джеймс. Джеймс грузинского не знал, но у него был мощный баритон. Мы написали ему слова на бумажке и научили их сносно произносить.

На концерте сценой служил грузовик с откидными бортами, освещенный «в лоб» мощным прожектором. Прожектор слепил глаза, и слова на бумажке Джеймс прочитать не мог, поэтому вынужден был на ходу сочинять какую-то несусветную абракадабру. Но солдатам нравилось, нам аплодировали. Джеймс разошелся и вопил во весь голос. Успех был полный, мы бисировали.

А назавтра командир взвода влепил нам три наряда вне очереди, и мы три дня чистили сортиры. На концерте присутствовала жена политрука, грузинка. Она возмутилась и сказала мужу, что мы издеваемся над грузинскими песнями и русским народом.

Не смешно!

Первыми, кому я показал уже смонтированную картину, были Ежов и Конецкий. Кроме них в зале сидели оператор Вронский, Мара Чернова и я.

Фильм прошел при полной тишине.

Не смеются!

— Ты не комедию снял, — сказал Ежов после просмотра, — ты Чехова снял. «Три сестры»!

Черт, неужели промахнулся? Когда мы начали снимать фильм, то я договорился с актерами — играем серьезно, ничего не утрируем, не смешим. Был убежден, что смешно будет в контексте. Ведь когда мы писали сценарий, мы смеялись!

И я на всякий случай подсократил паузы между эпизодами, рассчитанные на смех.

На первом же просмотре для актеров и родственников на «Мосфильме» хохот в зале стоял такой, что, пока продолжали смеяться над одним эпизодом, уже проходил следующий, и реплики невозможно было расслышать. А эти гаденыши — мои соавторы, Ежов с Конецким, — ржали громче всех.

Смех — штука заразительная. И комедию, если хочешь определить, смешная она или нет, надо смотреть на зрителе, а не с соратниками.

Накаркали

Фильм, как и сценарий, к нашему великому удивлению, тоже приняли без замечаний. Только попросили написать, что это «ненаучная фантастика».

— Пронесло, — сказал оператор Сергей Вронский.

Он с самого начала удивлялся тому, что сценарий приняли, что фильм запустили. И все время торопил меня снимать быстрее, пока не очухались и фильм не закрыли, — «потому что это критика советской власти». Я говорил, что мы снимаем фильм об идиотизме, который существует в любом обществе, а на советский строй и не замахиваемся, а Вронский говорил, что любое упоминание об идиотизме — это и есть критика советской власти. Но работал с полной отдачей: «Фильм на экраны, конечно, не выпустят, но хоть бы самим посмотреть».

Картину приняли, и мы успели показать ее в Тбилиси в Доме кино и в Ленинграде в Доме кино. И в Москве — в Доме Кино, в Доме литераторов, в Доме композиторов, в Доме журналистов, в Доме художников, в Доме архитекторов… И на каждом обсуждении после просмотра выступали усатые старушки в очках, называли нас Гоголями и Щедриными и очень удивлялись, что фильм не положили на полку.

— Накаркают, девицы, — каждый раз вздыхал Вронский.

И накаркали. Перед просмотром в Доме ученых мне позвонили из группы и сказали, что копию на студии не дают: «родимые очухались» и фильм закрыли.

И закрыли так крепко, что я не смог ее на «Мосфильме» показать даже Расулу Гамзатову, — директор не разрешил. Я пытался объяснить директору, что смотреть мы собираемся вдвоем, я картину уже видел, значит, по существу, смотреть будет только Гамзатов. А он — член Президиума Верховного Совета СССР, член ЦК партии, секретарь Союза писателей, народный поэт… Директор развел руками:

— Я очень уважаю Расула Гамзатовича, но — нельзя.

Я извинился перед Расулом и повез его в гостиницу «Москва», где он остановился. Когда проехали мимо сада «Эрмитаж», Расул спросил:

— Как фильм называется? «Тридцать три»? Там афиша висит.

Развернулись, подъехали к «Эрмитажу», — действительно, висит большая афиша: «Тридцать три. В главной роли Евгений Леонов. Режиссер Георгий Данелия». Точно, моя картина! Неужели идет?

Пошли в кассу, спросили — действительно, идет «Тридцать три». Но билетов нет. Пошли к директору, — директор извинился, билеты проданы на две недели вперед, но для нас он может поставить в зале два стула в проходе.

Я поинтересовался, каким образом в его кинотеатре оказался этот фильм? Директор рассказал, что взял копию на складе в Госкино. Для выполнения плана в конце года все директора кинотеатров приезжают в Госкино и выбирают на складе себе новую картину — киностудии были обязаны сдавать в Госкино семь копий. Директору досталась «Тридцать три», и он очень доволен. Дипломатический корпус билеты бронирует, Академия наук, космонавты… А что фильм вроде бы запретили — он слышал, но официально ему никто об этом не сообщал.

И, очевидно, не только директор «Эрмитажа» забрал копию «Тридцать три». Двадцать пять лет картина была запрещена, и все двадцать пять лет она время от времени появлялась на экранах — в клубах, в воинских частях и даже в кинотеатрах на окраинах Москвы… А я в семидесятых годах смотрел ее заезженную копию на военной базе на Кубе.

Между прочим. После перестройки, когда все стали хвастаться своими «закрытыми» фильмами, я решил примкнуть к хору и тоже стал рассказывать, что мой фильм «Тридцать три» пролежал на полке двадцать пять лет. Но номер не прошел: в застойные семидесятые почти все умудрились посмотреть мой сверхзакрытый фильм на экране.

Так получилось, что через два дня после того, как мы с Расулом посмотрели в «Эрмитаже» «Тридцать три», вызвал меня министр и велел вырезать эпизод «проезд „чайки“ с мотоциклистами»: это издевательство над космонавтами. «Чайка» с эскортом мотоциклистов положена только президентам крупных стран. Советское правительство, в виде исключения, разрешило так встречать наших космонавтов. А у нас в машине сидит какой-то идиот.

Я сказал, что если бы эпизод с «Чайкой» вызывал хоть какие-то ассоциации с космонавтами, в этом месте зрители не аплодировали бы, космонавтов у нас любят.

— Ну, это ваша домкиношная публика аплодирует. Нормальный советский зритель в этом месте возмутится.

— Именно нормальные советские зрители в этом месте аплодируют.

— Нормальные зрители фильма не видели. И с этим эпизодом не увидят!

— Уже увидели. Фильм идет в «Эрмитаже».

— Это исключено.

— Давайте так, — предложил я. — Если фильм в «Эрмитаже» не идет, я вырежу этот эпизод и все, что вы скажете. А если идет — вы выпустите его на экраны так, как есть.