Memow, или Регистр смерти, стр. 41

— Вы хотите сказать…

— Что ваша жена, вот она действительно сумела стать шпионкой, правда, скорее на словах, чем на деле. Она завербовала одного южноамериканца, своего любовника, если не ошибаюсь. Но это вы знаете лучше меня.

— Конечно знаю.

— И никакую кассету вы никогда не отдали бы вашей жене. Не существует на свете другой записи. Зачем вам было делать дубль? Чтобы передать кому-то? Кому? У вас нет друзей. Вы никому не доверяете. В принципе это правильно. Но иной раз, когда нужны надежные люди, их не так-то просто найти.

Аликино уже некоторое время следил за экраном телевизора, где еще шел фильм. Было ясно, что он уже заканчивается. Человек с пистолетом в руке куда-то бежал со всех ног.

Аликино включил звук на полную мощность и спустил курок в тот самый момент, когда человек на экране — то ли полицейский, то ли преступник — тоже выстрелил несколько раз.

Выстрелы эхом отозвались в тысячах домов города.

3

Тук тук-тук…

Он услышал звуки шагов рано утром, около шести. Медленные, глухие и очень тяжелые, словно тот, кто ходил, передвигался с трудом. Более того, вынужденный прислушиваться, потому что уже не удавалось больше уснуть, Аликино отметил их размеренный ритм на три доли. Казалось, это очень медленный вальсирующий шаг: тук тук-тук, тук тук-тук, раз два-три. Впрочем, нет, первый звук по сравнению с другими двумя определенно производился палкой, на которую опирался неведомый человек, шагавший наверху и беспокоивший его.

Раздражение несколько унялось, потому что тот, кто ходил по комнате над его головой, был, несомненно, инвалид, возможно старик, передвигающийся с помощью палки. Ему вполне можно было посочувствовать.

Но Аликино отнюдь не был расположен отказываться от спокойного отдыха. Прощай, сладкий утренний сон, который он предвкушал с особым удовольствием именно теперь, когда ему не надо было рано вставать. Прощай, мирная дремота при мягком свете дня, пробивающемся сквозь шторы, — он вспомнил, с какой любовью вешал такие же в своей квартире в Бруклине, — за которой следовало медленное, ленивое пробуждение, идеальное для того, чтобы беззаботный день отдыха начался в наилучшем расположении духа. По давней, очень давней привычке, сложившейся из ритуала, который он методично совершал по утрам в выходные дни, он знал, что от настроения, в каком он проснется, во многом зависит его самочувствие в течение всего дня.

Оставаясь в постели, без всякого желания встать, но уже открыв глаза, глядя в потолок и прислушиваясь к шагам, которые так внезапно разбудили его, Аликино реально оценил ситуацию.

Мало сказать, неприятная, — тревожная ситуация, если проецировать ее хотя бы на ближайшее будущее. Человек с палкой — что это был старик, он уже не сомневался, — как нередко бывает с пожилыми людьми, имел, видимо, привычку подниматься очень рано. И если он встает в шесть утра, а может и раньше, то будет отнимать несколько часов сна у неудачника, который спит в комнате под ним, — лучшее, самое лучшее для отдыха время, именно эти последние часы физиологического цикла сна.

Он не мог досадовать на конструкцию здания — оно было одним из самых престижных в аристократическом районе Порта Пинчана, построено в начале века, а материал тогда не экономили. Комнаты были просторные, полы и потолки — солидные, а не какие-нибудь тоненькие, словно лист бумаги, как в современных домах.

Однако должно же быть какое-то спасение от этих шагов.

Позднее около девяти часов, осторожно постучав, вошла Фатима, и только тут Аликино заметил, что шаги прекратились. Он решил ничего не говорить матери. Не хотел выглядеть чересчур привередливым, и к тому же ведь еще неизвестно, повторится ли эта неприятность: пессимистические прогнозы, которые он построил, могли быть плодом его вызванной недосыпанием возбужденной фантазии.

— Хорошо спал? — Не дожидаясь ответа сына, Фатима поставила поднос, который принесла, и прошла к окну раздвинуть шторы и распахнуть ставни. Солнечный свет залил комнату.

— Вот что прекрасно в Риме — тут всегда солнце. А ведь уже ноябрь. Какое сегодня число?

— Четвертое.

Аликино чувствовал себя счастливым. Скверное пробуждение уже почти забылось. Он внимательно посмотрел на мать при ярком свете дня и обомлел от изумления.

Годы, казалось, прошли мимо Фатимы, лишь едва затронув ее. Черты ее лица были как бы слегка сглажены и смягчены временем, а фигура словно уменьшилась. Ее возраст невозможно было определить, а ведь ей уже исполнилось восемьдесят лет.

Аликино понял, почему вернулся сюда. Силуэт матери, стоявшей против света, вызвал у него гомеровские реминисценции. Она представилась ему богиней, передвигающейся в каком-то зачарованном месте, в одной из тех редких и таинственных бухт, где море, песок и небо все еще принадлежат какой-нибудь мифологической эре или раннему детству человечества.

Он приехал ночью. Выйдя из дома Дарио, взял такси и всю дорогу обдумывал, как поступить дальше. И в конце концов оказался не у гостиницы, а на пороге дома матери.

Ему показалось вполне естественным, что он знает этот адрес, который ни у кого не выяснял, даже у Memow, и не помнил, чтобы называл его шоферу такси.

Фатима открыла дверь и встретила сына приветливо, но без удивления. Казалось, она ожидала его и не минуло двадцати лет с тех пор, как они виделись последний раз. Смысл этой долгой разлуки несколько прояснился в признании Фатимы, сказавшей, что она никогда не сомневалась, что увидит сына, прежде чем уйдет навсегда.

«Прежде чем уйду навсегда». Именно так она и сказала вместо «прежде чем умру».

Их встреча не была омрачена ни одним из печальных воспоминаний прошлого, ни словами огорчения или сожаления. Аликино объяснил, что работал в Америке, и мать встретила это известие с легким удивлением. Она была убеждена, что он уехал в Рим и остался там. Больше они, пожалуй, ни о чем не говорили. Мать проводила сына в спальню, которая, казалось, была приготовлена для него. Пожелала ему спокойной ночи и удалилась.

Завтрак — молоко и шоколад — был тем же самым, какой он любил с детства.

— Вчера вечером я не смог тебя рассмотреть как следует. Ты изумительна, мама.

Фатима смутилась. Она едва коснулась губами края своего стакана, как птичка.

— Поешь еще. Это ванильные вафли. По-прежнему любишь их?

— Знаешь, мама, мы с тобой похожи сейчас на мужа и жену. Стареть — это совсем неплохо.

— Кино, не заставляй меня краснеть.

— Почему?

— Потому что у меня еще уйма сказочных планов.

— Но это правильно. Я тоже только теперь и начинаю жить. И представляешь, у меня впереди еще по меньшей мере сорок лет.

По лицу Фатимы пробежала тень.

— Не говори так, Кино.

— Думаешь, накликаю беду?

— Нет, но то же самое утверждал твой отец. — Она собрала остатки завтрака и сложила их на поднос. — Ты ведь не будешь весь день лежать.

— Сейчас встану. Мне нужно сделать кое-какие несложные дела. Велю прислать вещи из гостиницы.

— Мне тоже надо уйти.

— Хочешь, провожу тебя?

— В другой раз. Сегодня у меня дело, которое я должна сделать одна.

— Что-то такое, чего я не должен знать?

— Это сюрприз. Я готовлю тебе сюрприз.

Аликино потянулся и посмотрел на пижаму, которая была на нем. Новая, точно по его размеру. В полоску, будто он сам выбирал ее.

— Мама, тебе нравится жить в Риме?

— Обожаю этот город.

— Ты не говорила мне, в каком году переехала сюда.

— В семьдесят втором. Джустина заболела, и я не могла оставить ее одну. Она умерла в семьдесят пятом, бедная моя сестренка. Ей было только пятьдесят пять лет.

— А дом в Болонье?

— Он так и стоит пустым. Я больше не возвращалась туда.

Она направилась с подносом к дверям, но двигалась не спеша, и была, как всегда, спокойна.

— Мама, а кто живет над нами?

Фатима взглянула на потолок.

— Никто не живет.

И ушла.

Аликино тоже посмотрел на потолок, потом, пожав плечами, поднялся с постели. Шаги, разбудившие его, видимо, доносились из какой-то другой квартиры. Наверное, просто долетал откуда-то этот звук, как и всякий другой шум. Он улыбнулся, представив себе старика, который маршировал там строевым шагом. Или, вернее, «римским шагом» — так называемым — парадным.