Мое кино, стр. 28

В ответ редактор нашей картины Марьяна Вальтеровна Рооз напомнила Эре Михайловне, что существует такая вещь, как авторское право. Но та настаивала на своем. Тогда Марьяна сказала:

– Вы в своей жизни писали что-нибудь, кроме заявлений о повышении зарплаты? Научитесь писать сценарии, а потом предлагайте свои эпизоды и сюжеты.

Эра Михайловна и ее единомышленники ушли, оскорбленные в лучших своих порывах. Когда мы продолжили съемки, она снимала, но как бы по обязанности. Я это видел, и мне это не нравилось. И, несмотря на то, что оператор она была неплохой, мне все равно пришлось от нее отказаться. Я никогда не симпатизировал женщинам, взявшим для себя имидж «умниц». Они претенциозны и, как правило, очень глупы. Я не имею в виду действительно умных женщин.

Когда была снята картина, директор студии ее не принял. «Советские жены не могут изменять своим мужьям – это неправильно!» В ответ я сказал:

– Советская жена, – отвечал я, – конечно, не должна изменять своему мужу, но обычные жены, некоторые, изменяли. Это, конечно, очень неправильно, но вот бывают такие нарушения.

Директор стал требовать, чтобы мы вырезали не понравившиеся ему эпизоды. Мы на это не соглашались.

Тогда он вызвал нашего монтажера Марию Николаевну Тимофееву.

– Ваш режиссер, – сказал он ей в моем присутствии, – возомнил себя Львом Толстым. Он отказывается вносить исправления в фильм. Студия не может выпустить в свет такой фильм. Я официально приказываю вам лично вырезать из фильма следующее... – Он протянул ей бумажку. – Возьмите список и приступайте.

Женщина не двинулась с места.

– Вы что, не слышите?

– Товарищ директор, – сказала Мария Николаевна. – Я вас не только не слышу, я вас не вижу! Это фильм памяти тех, кто погиб за нашу Родину, за нас с вами. Портить его я не буду.

Тогда нас вызвал министр культуры Михайлов.

Про этого министра творческая интеллигенция говорила так: «Бойся не министра культуры, а культуры министра». Он пригласил меня, Ежова и директора картины Данильянца.

– У вашей картины, – сказал Михайлов, – пессимистический финал. Такой пессимизм недопустим в наших фильмах о войне. Ваш солдат умирает. А зачем нам печалить советского зрителя?

–Но о том-то и рассказ, – ответили мы, – что человечество потеряло одного хорошего человека, а это – большая потеря и большая печаль.

Министр обратился к директору картины:

– А что вы скажете про все это?

Данильянц сказал:

– Я давно говорю Григорию Наумовичу, что так снимать фильмы нельзя! Например, в фильме есть эпизод. Там солдаты передают с фронта мыло в подарок жене одного бойца. Причем передают все мыло, которое было у старшины. Следовательно, они не будут мыться! Следовательно, наша армия нечистоплотна. А я давно говорю Григорию Наумовичу, что надо уважать армию.

Меня это возмутило. Я подумал: ну что же этот человек, который просидел всю войну в Ашхабаде, от меня защищает Советскую Армию? У меня четыре ранения, я всю войну прыгал в тыл врага, я защищал Сталинград, а ты, сукин сын...

Все мои светлые порывы: любовь к Родине, гордость за мое поколение, светлая память о тех, кто погиб, оскорблялись и растаптывались во имя абстрактных премудростей и ярлыков!

...Тут министр закричал секретарю:

– Позовите милиционера!..

И тогда я сказал:

– Хорошо. Я уйду из этого кабинета, но я сюда вернусь. А ты уйдешь – не вернешься! – Я знал, как уходили и как приходили наши министры.

На «Мосфильме» было большое собрание, на котором говорилось о том, что, вот, Никита Сергеевич Хрущев советует нам снимать современные фильмы, а у нас снимаются некоторые и несовременные…

Меня тоже критиковали – за то, что я снимаю фильм несовременный. Я сказал:

– Вдовы еще не выплакали слез по погибшим, у фронтовиков еще раны не зажили, а вы уже называете этот фильм несовременным!

Из зала закричали:

– Не вешай нам на уши лапшу! Исключить его из партии!

Для меня это было серьезным потрясением. Я всегда считал себя коммунистом, жил как коммунист и этого не стесняюсь. Я всегда выступал против безграмотных руководителей искусства, литературы, но в идеи коммунизма я верил. Кроме того, я знаю, что если бы не было советской власти, я бы никогда не смог стать режиссером. Поэтому я очень переживал, что меня исключают из партии. А кроме того, исключение из партии грозило тогда запретом на профессию: я «снял фильм, который опозорил Советскую Армию».

Тем не менее фильм был выпущен – с запретом показывать его в больших городах и в столицах республик.

Было больно. Угнетала бессмыслица. Если фильм вреден для жителей больших городов, как можно отравлять им зрителей сел и заводских клубов?

Я задал этот вопрос директору студии.

– Не занимайтесь демагогией, – ответил он с раздражением. – Надо же как-то возвратить хоть часть растраченных вами денег.

Для чиновника главное не отвечать. Если бы фильм положили на полку, то тогда оказалось бы, что они не досмотрели. «...А зачем вы разрешили снимать вредный фильм?» А так фильм выпустили. В главных городах и столицах его не покажут, значит, не будет человека, который выскажется в печати или в ЦК о том, что этот фильм вредный.

Фильм шел на втором экране. Печать молчала. Меня стали мучить сомнения. Я никогда не думал, что создал шедевр. Но мне казалось, что, сняв этот фильм, я поступил, как должен был поступить советский художник. Теперь меня начали мучить сомнения и на этот счет. Я стал искать, в чем я не прав, где допустил ошибку. Вероятно, и они в чем-то правы, думал я. Ведь не зря же они так яростно не принимают фильм. Значит, что-то в нем не удалось. Один за другим я перебирал в уме эпизоды фильма и не мог обнаружить в них ничего такого, что могло бы быть оскорбительно для зрителя. В чем же дело? Видимо, я чего-то не понимаю, нервы мои стали сдавать.

Однажды около часа ночи зазвонил телефон. Голос Сергея Аполлинариевича Герасимова. Я удивился – тогда еще мы не были с ним близко знакомы. Сергей Аполлинаревич только что видел «Балладу о солдате». Он взволнован, он говорит какие-то добрые слова, он поздравляет меня. Я не знаю, что отвечать.

Потом, повесив трубку, я еще долго не мог прийти в себя. Все это было так невероятно, так неожиданно, что я решил, что это просто злой розыгрыш какого-то шутника – у нас многие очень хорошо подражали голосу Герасимова и его манере говорить.

Утром звонок из министерства: поздравления с успехом. «Собирайтесь, повезете фильм в Канны». Все завертелось в обратную сторону.

А что, собственно, произошло?

Оказывается, Аджубей, главный редактор газеты «Известия» и зять Хрущева, распространил по стране анкету. В анкете был вопрос: «Какой фильм за последнее время вам больше всего понравился?». Глубинка ответила: «Баллада о солдате».

Аджубей решил посмотреть, что это за картина. Потом показал тестю, фильм понравился. И Хрущев сказал: «Отправляйте в Канны!»

В Каннах, совершенно неожиданно для меня, к фильму отнеслись очень хорошо. Перед просмотром я страшно волновался. Зал Каннского фестиваля был в этот вечер полон блестящей публикой, съехавшейся сюда со всего мира. Какое дело, думал я, этим раздушенным и разодетым господам до горя русской матери, потерявшей на войне сына? Они не поймут фильма. Напрасно его привезли сюда.

Но, к моему удивлению, уже в самом начале картины, на сцене с перевернутым танком, раздались аплодисменты, потом смех, потом зал затих. Реакция зрителей в Каннах нисколько не отличалась от реакции где-нибудь в Рязани или в Тбилиси: там же смеялись, там же затихали, там же плакали.

Слава

Слава – это серьезное испытание. Может быть, самое серьезное испытание, какое может быть у человека. Всем известна поговорка: прошел огонь, воду и медные трубы. Что такое огонь и вода – понятно всем, а что такое медные трубы? Ну, конечно же, – это трубы славы, они-то и есть главное испытание, и тот, кто пройдет и его относительно благополучно, тот крепкий человек! Бывает, и очень часто, что человек пройдет огонь и воду и остается невредим, а медные трубы его погубят. На своем веку я видел много таких примеров.