Мечеть Парижской Богоматери, стр. 33

«Ты-то чего смеешься, – изумился солдат, невольно поднимаясь на ноги. – Что это тебя разобрало, а, аббат?»

«Я еще не аббат, – Лотар с удовольствием направил кулак в слаборазвитую челюсть военнослужащего, – зато ты – уже идиот».

Как же все-таки невыносимо мало было этого единственного года во Флавиньи, года и одного сентября, если точнее.

– Здесь нам надо слезть и перевести стрелку, – священник перестал раскачивать рычаг. Что ж, уж на что хорошо Эжен-Оливье сам ориентировался в подземельях метрополитена, надлежало честно признать, что у отца Лотара это выходило не хуже. Вскоре путь во тьме продолжился. Но никогда еще Эжену-Оливье Левеку не было до такой степени не по себе, до такой степени жутковато в безопасном и надежном мраке подземелья. Быть может, потому что он занимался сейчас тем, чего также не делал никогда в своей жизни: он представлял себя мусульманином. Даже не нынешним, а из тех, из шахидов, которых так много было в начале столетия, когда они еще только устанавливали свое полумировое господство. Вот он, с бандой таких же, ворвался с огнеметом в детский садик, в разгар какого-нибудь смешного праздника, допустим, Жирного Вторника, когда малыши восторженно калякают друг дружке рожицы углем и акварелью, водят хоровод и лакомятся блинами. И вот эти детишки уже заложники, уже можно объявить, что за каждого раненого повстанца их будут убивать по трое, по пять, цифра зависит от количества, какое удалось захватить. И выставлять условия, за невыполнение которых детей тоже станут убивать. Например, чтобы отменили закон о хиджабе. (Ведь, кстати, так они и добились своего тогда. После двух или трех захватов заложников наши деды и бабки сами потребовали от правительства, чтоб, значит, прекратило подвергать риску жизни их детей. А мусульманки пусть ходят в школу в чем хотят…) Сначала угрозы, потом чтоб испугать побольше, первый ребенок, пристреленный на глазах у других, уже боящихся даже плакать. А полароид с беззащитным трупиком крупным планом отправить на волю с заложником, по какой-то прихоти выбранным жить. Но они знают, что любое заключенное с ними соглашение можно признать недействительным, когда все заложники будут освобождены или перебиты. У них только одна цель – устрашить, сломить. Поэтому они, в общем, готовы умереть. Пусть наширявшись энергетиками, но более менее в своем уме – готовы. Вот, забрызганный невинной кровью, он звонит домой, куда-нибудь в Эмираты, прощается с матерью, сообщает, что идет к Аллаху. Та призывает на него всяческие благословения, сообщает, между прочим, что уже пригласила гостей на его «свадьбу с черноокими небесными девами». Вот он, наконец, падает среди тел своих жертв. А потом? Есть ли что-то потом? Хорошо, есть или нет, даже неважно. Главное, он сам верит, что есть. И во что же он верит? Вот ему открываются врата, ведущие в Место, где текут четыре реки. Одна – из молока, одна – из меда, одна – из воды, и одна, между прочим, из вина. Неужели стоило убивать детей ради бесплатного меда? Пусть он думает, что стоило. Ох, как же трудно в это въехать. Вот к нему выходят навстречу эти черноокие, целая толпа, все одинаково красивы, все жаждут заняться с ним любовными утехами… Будут ли они вести какие-то разговоры или сразу, так сказать, к делу? Да и умеют ли они говорить? И о чем? Они же не люди. Это только секс, только алые рты, белые руки, слишком белые, мертвенно-белые, лунные, хваткие, цепкие руки… Они неживые, значит, они мертвые… Ох!

Эжен-Оливье тряхнул головой, стряхивая жуткое наваждение.

– Ну вот мы и на месте, – сказал отец Лотар.

Глава 9

Дом Конвертита

В окнах автомобиля промелькнула станция метро «Клюни».

– Здесь рядом раньше был Музей Средневековья, – чуть сдавленным голосом сказала Анетта. – Моя бабка водила меня туда, когда я была совсем маленькая, лет четырех. Там был такой гобелен, «Дама с единорогом». До сих пор помню. Потом его, надо думать, сожгли. Знаешь, девочка, мы скажем моим домашним, что ты – моя троюродная племянница из гетто. А зовут тебя, скажем… Николь. Мне всегда нравилось это имя, если бы… Ну да неважно.

– Меня зовут Жанна. – Как же все-таки трудно говорить, не встречаясь взглядом. И как-то душно в этой плащ-палатке с непривычки. Конечно, ей и раньше доводилось эту дрянь надевать, но почему-то, стоит ее скинуть, сразу забываешь, какое это сомнительное удовольствие. – Думаю, незачем придумывать другие имена, ведь я не из гетто.

– А где же ты живешь? – в голосе женщины послышалось недоверчивое изумление.

– Нигде, – Жанна пожала плечами, позабыв вновь, что этого не видно.

– Но этого не может быть!

– Да еще как может. Я уже года четыре нигде не живу. Мало ли хороших людей, у которых можно переночевать или вещи оставить.

Анетта не ответила. За тканью паранджи не было видно, как отнеслась она к словам Жанны. Автомобиль въехал в ограду сада, окружившего двухэтажный особняк под высокой черной крышей, каких много строили в семнадцатом и восемнадцатом веках. Жанна невольно отметила, что прозевала, как зажглись в этом году розовые свечки каштанов. Ведь еще позавчера каштаны не цвели.

– Заходи, деточка, – Анетта оставила автомобиль прямо на дорожке, как человек, привыкший к всегдашнему наличию слуг.

Давненько никто не называл Жанну «деточкой», при том совершенно искренне.

В странный же дом они вошли! Сколько раз доводилось Жанне видеть заложенные окна снаружи, но вот изнутри – никогда. А эти высокие окна в каменных рамах, когда-то начинавшиеся на вершок от пола, как же славно они заливали комнаты солнечными лучами, какой вид открывался на небольшой сад с этими свечками каштанов! Верно, благочестивые и сочли сад уж слишком небольшим. Изнутри каменные наличники давно исчезли под натиском шикарного ремонта – так и казалось, что зашел в подвал, поравнявшийся с землей только самым своим потолком. К подземельям Жанна, понятное дело, давно привыкла, но чтоб вот эдак нарочно отгородить себя от света! Даже в гетто окошки весело сверкают чистыми стеклами, а от благочестивых хозяйки отгораживаются занавесками.

Шикарный, конечно, подвал – даже в передней ковры, драпировки, дикое количество дурацкой чеканки по металлу. Резные лестницы наверх, резные двери, резные внутренние арки.

Жанна не сразу даже обратила внимание на старую женщину, что открыла им дверь.

Очень уж незаметно она это сделала, и сразу скользнула куда-то к бархатной драпировке.

– Да никак госпожа Асет с гостьей, вот радость! – Старуха была тучной, а ее слащавый голос спорил с жесткими чертами лица, с хищно очерченным разлетом черных бровей, с колючими глазами, похожими на черносливины, с крючковатым носом, с темным пушком над узкими губами. Она-то, конечно, не была француженкой, это было б ясно, даже говори она по-французски, а не на гадком лингва-франка.

– Принеси свертки с заднего сиденья, – отозвалась хозяйка, увлекая Жанну в глубь дома. – Да, Зурайда, эта девочка – дочка моей кузины Берты, которая живет, ну, ты знаешь…

– Да неужто госпожа одна ездила в такое место?! – Служанка всплеснула руками.

– Конечно, нет, – раздраженно ответила та, что назвалась Анеттой, но голос ее, вроде бы капризный, на самом деле напрягся как струна. – Девочку привез родственник, у которого выправлены документы на передвижение по Парижу. Ну, что ты встала, Зурайда, поторапливайся!

Старуха окинула Жанну тяжелым взглядом, отскочившим, впрочем, от паранджи, как пуля от бронежилета. Что она хотела увидеть, кроме небольшого роста? Но можно было не сомневаться, что она еще улучит минуту приглядеться.

Пройдя в высокую большую комнату, с которой, судя по всему, начиналась уже женская половина, Анетта, или Асет, небрежно скинула паранджу прямо на ковер. Прежде, чем Жанна успела последовать ее примеру, послышалось звяканье маленьких бубенчиков, и из внутренних покоев выбежала девушка не старше пятнадцати лет.

– Ой, мама, а у девочки как раз такое одеяние, как я просила купить! – воскликнула она, бросаясь к Анетте. – Вот видишь, что этот цвет в моде, вот видишь!