Ларец, стр. 27

«Федосья, дурное дитя, зачем ты убежала гулять одна? – встретила меня рассерженная тетушка. – Неужто ты бегала с непокрытой головою? Ох уж дура эта Грета, тоже нашла способ! Теперь дитятко простудится! Живей несите горячего сбитню! Как ты могла уйти без шапки, ты хочешь, чтоб я разума с тобой лишилась от тревог!»

«Тетя, я бегала в твоем старом капоре, не тревожься», – смущенно отвечала я.

«Уж будто? Где ж он теперь? Э, да ты покраснела, как маков цвет. Нутко признавайся, чего ты еще натворила?»

Делать нечего. Приходилось рассказывать, хотя мне и было стыдно. Впрочем, стыд почти сразу уступил место страху. Никогда прежде не доводилось мне видеть, как бледнеют люди черной расы: их кожа сереет, будто пепел. Настасья Петровна глядела на меня словно бы даже с испугой и молчала.

«Тетушка, милая тетушка, – заплакала я, – прости, коли б я знала, что ты так опечалишься из-за старого капора, никогда б не отдала его арапу!»

«Я не опечалилась из-за капора, Феня, – ответила наконец тетушка, но голос ее был слаб, – хотя ты и поступила неподобающе хорошей девице. У меня кольнуло сердце, пойду-ко я прилягу».

Напуганная и пристыженная, как никогда в жизни, я направилась к себе и весь остаток дня вырезывала картонажи, так что меня в доме не было ни видно, ни слышно, а вечером рано и без обыкновенных споров пошла спать.

Случалось довольно часто, что тетушка, прежде чем опочить самой, наведывалась проверить мой сон. Зашла она и на сей раз.

Из детского лукавства я притворялась спящей, поглядывая сквозь ресницы. В этот раз я сделала то же из стыда. В руке тетушка держала свечу, озарявшую ее черное, морщинистое уже лицо, обрамленное белоснежными оборками чепца и воротом ночного одеяния. Белее ткани казались ее зубы и белки глаз. Другого, быть может, это зрелище могло бы напугать, но только не меня.

«Феня», – тихо позвала тетушка.

Я продолжила прикидываться спящей. Тихо было в покоях, только слышалось, где посапываньем, где храпом, как спят по углам карлы, собаки да горничная девка.

«Спит, – тетушкино лицо приблизилось. – Дитя спит, а я во власти ребяческих страхов и ребяческих же нелепых идей. Верно с прилива желчи я такого насочиняла, стыдно и рассказать разумному человеку. – Тетушка начала бережно поправлять мое одеяло, но вдруг остановилась и глубоко, тяжко вздохнула. – Федосия, дочь моего сердца, неужто ты меня погубила?»

Глава XXI

Не смея дышать, слушала Параша рассказ игуменьи. Кое-что было ей темно, но кое-что, напротив, слишком ясно. Экой глупой девчонкой была давняя Фенюшка, на месте тетки Параша всыпала б ей по первое число!

Внимательно слушал и отец Модест.

– На чем я, бишь, остановилась? – княгиня замолчала ненадолго, а Параша с испугой подумала, что вот-вот нарушат их разговор – и без того слишком долго, почти час, ни ключница, ни стряпуха не прибежали до княгини. – Минул месяц, затем год, и жизнь наша, казалось, нисколь не переменилась к худшему. Дядя по-прежнему бывал в разъездах по корабельностроительным делам чаще, чем дома, а мы с тетушкой жили себе в свое удовольствие. Казалось, Настасья Петровна успокоилась. Стала и я забывать о неприятном происшествии, вот только не могла преодолеть смутного страха, когда случайно находила среди игрушек своих злощастный стеклянный шар с коньком. Надо сказать, к этому приобретению охладела я в тот же час, как увидела огорчение тетушки. Однако что-то препятствовало мне вовсе его выбросить. Скорей всего просто совесть, ибо каждый раз, как тяжелая стекляшка попадалась мне под руку, я на день-другой забывала о шалостях и капризах.

Одно лишь незначительное изменение произошло в нашей жизни: тетушка вовсе перестала петь чудные свои песни и рассказывать сказки. На две или три просьбы моих она с торопливым отвращением отвечала, будто и не припомнит вовсе, о чем речь. Вскоре я перестала и просить.

Незаметно миновали дни незабвенного детства. Вот уж мне сравнялось пятнадцать лет. Началися балы, которые тетушка по старинке называла ассамблеями. Завершение одного из таких торжеств запомнилось мне особо.

В мои годы девушки не старались непременно наряжаться в белое, справедливо полагая бальную залу не самым лучшим местом для того, чтобы похваляться невинностью. Потому в тот вечер было на мне прелестное шелковое платье цвета само, сплошь расшитое виноградными гирляндами. Украшения в виде выложенных хризолитовыми чешуйками виноградных листьев украшали и мою куафюру. Впрочем, сие пустое. Посетила я балу не с тетушкой, как обыкновенно, а с семейством подруги, поскольку Настасья Петровна с утра недомогала. Все же, когда ехала я домой спящими улицами, надежда, что она не легла еще почивать, а дожидается свою Фенюшку, не оставляла меня. Не терпелось мне раскрыть тетушке свое сердце, поведать о первых знаках сердечной приязни, коими обменялась я с молодым князем Финистовым. (Ни тени скрытности не было между мною и великодушной моей покровительницей, но я наивно полагала, что и другие все девы ладят так же со своими старшими родственниками!)

В спальне тетушки горел свет. Придерживая обеими руками юбки, я взбежала по лестнице и, не постучась от волнения, вошла.

Камин не был заставлен экраном, неприкрытое пламя полыхало в нем красно-багровыми языками. Тетушка сидела у огня, кутаясь в шаль, словно ее лихорадило. Она словно бы не услышала стука дверей. Я застыла на пороге: странен показался мне знакомый черный профиль на фоне огня. Это было злое, злое и решительно чужое лицо, лицо, овеянное чем-то неведомым, словно даже и не лицо человека. Она недвижимо смотрела на пламя и походила на черную статую.

«Тетя! Что ты делаешь теперь?» – воскликнула я единственно ради того, чтобы нарушить странные чары.

Не вдруг тетушка обернулась и взглянула на меня. Поначалу взгляд ее был диким и чужим, но по мере того, как она вглядывалась в мое лицо, делался родным и добрым. Так же менялись и ее черты, и вскоре я готова была поверить, что все примерещившееся мне было лишь игрой пламени.

«Пытаюсь разгадать одну загадку, Феня», – тихо ответила она.

«Загадку? Какую загадку, тетушка?»

«Что сильнее – древняя власть или живая душа?»

Так в тот вечер речь и не зашла о князе Финистове. Впрочем, в ту же неделю имя его прозвучало в нашем разговоре, и с тех пор звучало каждый день. Постепенно начались приготовления к свадьбе. Приглашены были издалека мои братья – старший, Лев, выслуживший чин капитан-лейтенанта, и младший, Федор, еще в чине корабельного секретаря. Вот уж они и прибыли, загорелые, пропахшие солеными ветрами, на диво пригожие в только что введенных в обиход мундирах белого цвета, с зелеными воротом и обшлагами. Вот уже и дядя распорядился о строительстве особняка, назначенного мне в приданое. Вот сделалися привычными ежедневные визиты моего Никитушки, вот определился день венчания.

Одно печалило меня среди щасливых хлопот: тетушка, казалось, радовалась не столько моему устройству, сколько предстоящему от нее отдалению. Или мне чудится такое, спрашивала себя я? Старость, а вить тетушке было далече за пять десятков, приходит со свитою приживалок: тут и Раздражительность, и Немощь, и Забывчивость… Да, особливо забывчивость убеждала меня в том, что тетушка старится.

Поутру, когда мы сидели с девками над приданной одеждою, тетушка собственными руками переменила пуговицы на шелковой домашней кофте с костяных на перламутровые. Когда она зашла вечером попрощаться со мною, платья еще были разбросаны по всей комнате.

«Кто это смекнул поставить на персиковую кофту перламутр, Феня? – неожиданно воскликнула она. – Получилось куда живее!»

Никогда еще тетушка не забывалась так явственно. Я смешалась, не зная, что ответить. Превратно истолковав мое смущение, тетушка поцеловала меня, приговаривая, что я уж не ребенок, а невеста и могу о своих же вещах не спрашиваться у ней по таким пустякам.

Печальное, но понятное обстоятельство! Увы, оно недолго оставалось понятным. Через неделю речь снова зашла о злополучной кофте.