Ларец, стр. 122

Ну вот и сапоги нашлись. Да что, право, творится с ней, с Нелли? То Сабурово в голову вспадет, то страна Китай. Словно мысль крутится незваным гостем у заветной двери: то на крылечко подымется, то на дюжину шагов отбежит. Слишком затянулась история с Венедиктовым, вот Нелли и трусит. Даже занозу вытащить, и то сразу не так боязно, как погодя. А уж Венедиктов – заноза не в пальце, а во всей Неллиной судьбе. А выдирать надобно. Надобно расцепить их связь. И трусить не след. Впрочем, может, оттого она и страшиться так, что знает: уж теперь – наверное.

Нелли рванула край сапога вверх, поправляя голенище.

– Я не умру, но убью, – прошептала она.

Глава XXXIII

Параша, как, впрочем, и Катя, жила не с Нелли, а в другом тереме. Не мудрено – двух гостевых горниц в одном дому по здешней тесноте не бывало. Предоставивший девочке гостеприимство дом стоял проулка за три. Параша б охотней спала на оттоманке в светлице Нелли, да вить со своим уставом в чужой монастырь не лезь. Нету тут слуг, так уж у всех нету. Трудненько будет перевыкнуть к старым правилам, подумала Нелли, шагая по ровной, словно пол, деревянной мостовой. Еще трудней, чем отвыкнуть от здешней кухни, где нету яблок и картофели, а хлеб – самое лакомое лакомство, и пирог из пшеничной муки – украшенье праздничного застолья, а к завтраку чаще подают рисовые лепешки. С рисом же едят дичину – куда чаще, чем домашнюю убоину, хотя свой скот тут все ж есть. Заскучается и без кедровых орехов – из коих тут делают все – от постного молока до конфект.

О съестном Нелли вспомнила, как в воду глядела. Хозяйка, почтенная Соломония Иринеевна, месила тесто на огромном столе, сверкающем белыми скоблеными досками. Перед нею стояло три горшочка – из большего щедро сыпался смолотый в муку рис, из среднего – ореховая мука, а из меньшего, с осторожностью – пшеничная. Шел в дело и мед, верно, пирог готовился сладкий.

– Так все и охота мальчиком тебя назвать, – в ответ на приветствие улыбнулась Соломония, отводя локтем выбившуюся на лоб прядь волос – руки были в муке.

Парашу Нелли не сразу приметила – она расположилась в дальнем конце огромного стола. Как сперва показалось – помогала стряпать.

Кивнувши Нелли, Параша забила дальше острым ножиком, кроша что-то вроде петрушки на тоненькие кусочки. Нет, не петрушку – очищенный корень был странного, темно розоватого цвета.

– Золотой корень, – пояснила хозяйка, поймавши Неллин взгляд, и оборотилась уже к Параше: – Гляди, Панюшка, помни, злоупотреблять им не след. И то сказать, напасти побольше надо – где ж у вас в России такое возьмешь?

– Отчего он золотой, когда розовый, – заспорила Нелли: Парашины хитрости сделались ей ясны. Чем таиться по углам, лучше приврать, да делать все открыто. Тут Парашка сказала, что в Россию напасается, затем ей так много и нужно.

– Так уж говорят, золотой да золотой, – Соломония озабоченно подняла дощечку, закрывавшую плошку с опарой. – Останься, Олёнка, коржики кушать. Уж печь горячая.

Параша тихонько кивнула.

Лакомясь сытною сметанной сдобой, девочки тихонько переглядывались. Параша улучила мгновенье показать, что пышущая жаром печь интересна ей и в другом, нехозяйственном, смысле. Без особого труда удалось уговорить Соломонию Иринеевну предоставить мытье посуды и кухни подругам. Нелли показалось лишь странно, до чего ж доброй женщине не придет в голову удивиться, что она, Нелли, намерена выскребать тесто из горшков вместе с собственною служанкой. Дома после такого предлога уж наверное надзирали б во все глаза.

Самое правда оказалась, впрочем, еще куриозней, ибо чашки-плошки достались одной только Нелли.

– Через час уж охотники воротятся из тайги, – Параша, покосившись на дверь, наполнила водою медную ендову гривенки на две весом. – Поспешать надо. Хорошо упреть должно зелье-то, на костре эдак не сваришь.

Парашин сосуд пошел на длинном ухватце в дышащую жаром пещеру, а Нелли кое-как упихнула посуду в большую лохань. Тесто при том ничуть не отмылось, окаченное кипятком, а даже стало прилипчивей.

– Ножом его сперва сними, а потом мочалкою! – Параша набрала две полных горсти нарубленного корня и забормотала под нос: – Еду я из поля в поле, в зеленые луга, в дальние места, по утренним и вечерним зарям; умываюсь ледяною росою, утираюсь, облекаюсь облаками, опоясываюсь чистыми звездами. Еду я во чистом поле, а во чистом поле растет ОДОЛЕНЬ-трава. Одолень-трава! Не я тебя поливала, не я тебя породила; породила тебя мать сыра-земля, поливали тебя девки простоволосыя, бабы-самокрутки! Одолень-трава! Одолей мне горы высокия, долы низкие, озера синия, берега крутые, леса темные, пеньки и колоды. Иду я с тобою, одолень трава, к Окиян-морю, к реке Иордану, а в Окиян-море, в реке Иордане, лежит бел горючь камень Алатырь. Как он крепко лежит предо мною, так бы у злых язык не поворотился, руки не поднимались, а лежать бы им крепко, как лежит бел горюч камень Алатырь.

Под тыльною стороною ножа, скользящей по миске, тесто вправду отставало легко. Нелли плеснула еще кипятку.

Параша, приплясывая от жара, высыпала розовый корень в кипящую ендовку. Не розовый, золотой. Отчего ж бы и не розовый?

– За морем за синим, за морем за Хвалынским, – забормотала она вновь, – посередине Окиян моря лежит остров Буян, на том острове Буяне стоит дуб, под тем дубом живут седмерицею семь старцев, ни скованных, ни связанных. Приходил к ним старец, приводил к ним тьму тем черных муриев. Возьмите вы, старцы, по три железных рожна, колите, рубите черных муриев на семьдесят семь частей!

За морем за синим, за морем за Хвалынским, посередине Окиян моря лежит остров Буян, на том острове Буяне стоит дом, а в том доме стоят кади железныя, а в тех кадях лежат тенета шелковыя. Вы старцы ни скованные, ни связанные, соберите черных муриев в кади железныя, в тенета шелковыя, от рабы Парасковии.

За морем за синим, за морем за Хвалынским, посередине Окиян моря лежит остров Буян, на том острове Буяне сидит птица Гагана, с железным носом, с медными когтями. Ты, птица Гагана, сядь у дома, где стоят кади железныя, а в кадях лежат черные мурии, в шелковых тенетах. Сиди дружно и крепко, никого не подпускай, всех отгоняй, всех кусай. Заговариваю я сим заговором рабу Елену от черных муриев, по сей день, по сей час, по ее век, а будь мой заговор долог и крепок. Кто его нарушит, того черные мурии съедят. Слово мое крепко!

Параша вытянула из-за пазухи тряпицу, растянула зубами узелок. В малом узелке оказались невзрачные на вид сухие ягоды, всего-то на горстку. Однако ж, прежде, чем отправить ягоды вслед за корнем, Параша боязливо обернулась на низкую дверь поварни. Быть может от волнения, девочка на сей раз обожгла ладонь о металлическую оковку печного нутра. Пришлось прикладывать лед, добытый из ледника. Подруги проделывали все это молча, Параша не вскрикнула, даже ожегшись.

Нелли поняла, что заговор потихоньку набирает силу: вначале вить Параша разговаривала как ни в чем не бывало.

Глиняные бока меж тем засверкали чистотою под мочалом. Нелли принялась расставлять посуду на сушилах.

– Плакун! Плакун! – Параша немного возвысила голос. – Плакал ты долго и много, а наплакал мало. Не катись твои слезы по чистому полю, не разносись твой вой по синему морю, будь ты страшен бесам и полубесам, старым ведьмам Киевским; а не дадут тебе покорища, утопи их в слезах, да убегут от твоего позорища; замкни в ямы преисподния. Будь мое слово при тебе крепко и твердо век веком, аминь!

Теперь из подвязанного к переднику кармана появились блеклые, колючие даже на вид листья. Их Параша швырнула в варево быстро, даже слегка отвернувшись от Нелли.

Нелли повела носом: по поварне плыл терпкий, непривычный запах, но скорей приятный, чем нет.

– Эх ты, еле успела! – Параша загородила спиною печь: снаружи, не из терема, стучали шаги.

Дверь бухнула, отворенная сапогом. В обеих руках Катя держала лубяной коробок, из коего подымался тонкою струйкой дымок.