Держатель знака, стр. 58

5

Попрощавшись с Гумилевым, Борис поспешно направился в сторону Миллионной: примерно через полчаса он уже отпирал ключом дверь своей квартиры.

…Комната ответила на его появление как-то звонко прозвучавшей пустотой – по звуку этой пустоты Борис, как всегда безошибочно, определил, что мамы не было дома еще с утра: чтобы так звучать, комната должна была пережить без человеческого присутствия день и встретить начинающийся вечер… Комната часто звучала теперь пустотой: минувшая зима еще в своем начале унесла сначала бабушку, а через две недели – вслед за ней – умершую от крупа семилетнюю Катю.

Обед лежал, приготовленный для него с утра, на покрытом темно-синей скатертью столике – мелкий картофель в мундире, угадывающийся под прикрывающей плетеную хлебницу салфеткой дневной паек.

И было, как всегда, немного не по себе притрагиваться к еде, пролежавшей день в неподвижной пустоте комнаты… Впрочем, на этот раз Борис тут же подавил в себе болезненную фантазию: взгляд на еду вызвал неожиданно прорвавшийся наружу голод. День действительно был напряженным – школа, «Диск», квартира Тихвинского…

В мамино отсутствие можно было позволить себе недопустимую, но удивительно приятную вольность: взять наугад с полки первый попавшийся том Дюма и почитать за едой… Впрочем, стрелка часов подходила уже к восьми: времени не оставалось даже на то, чтобы разогреть чаю.

«Мама! Я приду сегодня поздно – пожалуйста, не тревожься, я у Ильиных».

Написав последнее слово, Борис немного помедлил, прежде чем подписать записку, в который раз за день увидев перед собой лицо Таты – лицо того привычного Санкт-Петербургу, и только Санкт-Петербургу, типа женской красоты: черные неблестящие волосы – тонкие и прямые, невысоко собранные в простой греческий узел на затылке, оттеняющие белизну открытого лба, тяжелые веки, немного острый подбородок, маленький рот – лицо утомленное, бескровное, милое… И, в который раз за день, в ушах прозвучал мягкий и властный, убеждающий голос Даля:

«Не отчаивайтесь, Борис, поймите – в нынешнем ее душевном состоянии даже слабый проблеск внимания к Вам можно всерьез воспринимать как настоящее проявление любви… Она сейчас любит Вас, любит, Борис, но как бы… на другом языке. Это очень трудно понять, но для ее блага необходимо, чтобы Вы это понимали».

6

Дверь открыла Тата: вечерняя, так непохожая на дневную – школьную: строже, изысканней, проще, чем в школе, – черная узкая юбка, белая блузка, скромная брошь под воротничком-стойкой, пушистая серая шаль на плечах.

– Ты – первый.

– А кого ты еще ждешь?

– Сегодня – еще только Андрея и, может быть, Лялю.

– Ее сегодня не было в школе.

– Поэтому я и говорю – может быть… Не снимай куртки – холодно.

– Не холоднее, чем прошлой зимой во Всемирке… – Повесив куртку, Борис прошел вслед за Татой в промозгло-холодную гостиную, полутемную из-за задернутых портьер: разумеется, название «гостиной» после уплотнения квартиры Ильиных стало условным, но в прежние времена комната была ею.

– Так что же? Ты хочешь сказать, что ты и там ходил без куртки?

– Не я… Нет, представь себе: торжественный вечер, изо рта – пар, все толкутся в шубах и валенках, на Блоке – лыжный свитер, Чуковский укутан по самые усы… Вдруг появляются: Гумилев – под руку с дамой – не помню, кто с ним был, кажется – Одоевцева… На Гумми – безукоризненный смокинг, Дама – в декольтированном платье… И ведут себя так, словно все вокруг одеты точно так же, словно нет холода и вообще ничего не случилось… Ходасевич тогда так и сказал – будто Гумми этой выходкой заявил: «Ничего не случилось. Что – революция? Не знаю, не слыхал».

– Надеюсь, его дама не простудилась?

– Не в этом дело, Тата.

– К сожалению, в этом, Борис. Ну скажи, не обидно бы им было простудиться, и, при том положении, в которое мы сейчас поставлены, очень легко умереть – в общем-то, умереть из-за глупости? Это невероятно, что в человеке, который прошел через столько сражений, так часто, чтобы не сказать – почти постоянно, проглядывает какой-то безрассудный, беспечный мальчик… Мне кажется, вы его все за это и любите. Весь ваш «Диск» словно бы девизом взял нечто вроде «Отдать жизнь не жаль, если это красиво смотрится».

– При том, что наши, г-м… оппоненты употребляют слово «эстетика» в виде ругательного, это не так уж и глупо…

«Это хорошо, что она спорит… Николай Владимирович говорил, что надо стараться все-таки втягивать ее в споры…»

– О, даже по стуку ясно, что это Шмидт.

– И, как всегда, минута в минуту. Андрей устроен не так, как мы, простые смертные, у него в самый мозг вмонтированы швейцарские часы «Омега».

С губ выходившей уже в переднюю Таты спорхнула слабая улыбка – это было само по себе очень много:

Тата далеко не всегда улыбалась шуткам.

– Надеюсь, я не опоздал? – Андрей повесил куртку рядом с курткой Ивлинского.

– А разве ты можешь опоздать? – слабо улыбнулась Тата: вопрос Андрея забавно перекликался со словами Бориса.

– Вероятно, могу, впрочем, не знаю – не пробовал.

– Андрей… послушай, мне хотелось у тебя спросить: что было с Борисом сегодня в школе? Мне он все равно не скажет. Если можешь – скажи ты.

– Не могу, Тата, извини, – твердо проговорил Андрей, задерживаясь вместе с Татой в дверях.

7

…Что было? Да, собственно, ничего и не было. Шел второй урок: снизу, из рекреационного зала, доносились звуки расстроенного пианино и звонкие голоса.

Неожиданно Борис поднял руку и, побледневший, с трясущимися губами, попросил у старенькой Эммы Львовны разрешения покинуть класс. В то мгновение, когда дверь хлопнула за выбежавшим Борисом, в руках стоявшего у доски Андрея Шмидта сломался и без того маленький кусочек мела…

– Борька, что с тобой?! – Коридор был пуст, и Андрей позволил себе встряхнуть друга за плечи.

– Я не смог… сдержаться, – уже взявший себя в руки Борис криво усмехнулся. – Понимаешь… это похоже на… аукцион в родительском доме.

– Ты о чем?

– Послушай! – Борис кивнул в сторону прикрытых дверей в зал.

– Ничего не понимаю… У малышей пение.

– А что они поют, ты слышишь?

– «Картошку», – Андрей недоумевающе пожал плечами.

– А ты помнишь слова «Картошки»? – настойчиво продолжал спрашивать Борис.

– Конечно. «Здравствуй, милая картошка-тош-ка-тошка, Наш ребячий…» Что?

– «Комсомольский идеал-ал-ал!» – отчетливо донеслось из зала.

– С каких это пор?

– Это песенка нашего детства, Андрей… Помнишь, пикники, костры, голубые галстуки? Эту детскую песенку еще недавно напевала покойная Катя… Они, понимаешь, они перекраивают все с чужого плеча, что только могут перекроить… А что не могут – уничтожают. Это – воровство. Конечно, я не должен был срываться из-за такой ерунды. Не знаю, что на меня нашло, – выскочил у всех на глазах, как мальчишка… Да еще то, что ты сорвался за мной, – ты, конечно, не мог знать, что это из-за такого пустяка. Но представляю, как это все выглядит…

– Никак особенно не выглядит. – Андрей улыбнулся. – Ты мог плохо себя почувствовать, а я, кстати сказать, вышел вовсе не за тобой, а за мелом. Так что выбрось из головы – это просто нервы. С кем не бывает.

– Думаю, что с тобой.

Мальчики негромко рассмеялись, взглянув друг на друга.

– Привет, Шмидт!

Удивительно неожиданная встреча… На чем я прервал разговор?

– На благоразумии, которого начисто лишен «Диск»… Понятно, имеется в виду наша часть «Диска».

– На мой взгляд, «Диск» – заведение предельно благоразумное.

– Неужели? – с легкой насмешливостью протянула Тата.

– В этом не может быть ни малейшего сомнения, – Андрей откинулся на спинку кресла. – Дело в том, что слово «благоразумный» семантически означает то, что разумом направляется ко благу.

– Вот именно.

– А скажи, благоразумны ли дуэли? Или, не будем брать наши дни, благоразумны ли были рыцарские турниры прошлого? С одной стороны, какое может быть заложено благоразумие в том, что жизнь подвергаются риску из-за улыбки дамы? Но если отрицать турниры, то отрицается само служение Прекрасной Даме. А без служения Даме делается невозможным дух рыцарства, а если бы рыцарство не существовало как явление и понятие, это была бы моральная потеря для рода людского, причем – немалая. Благоразумие не всегда рационально… Сервантес не высмеивал понятия рыцарства. Дон Кихот – это воплощенное благоразумие… Для зари подлого века нет ничего более грозного, чем бессмысленный меч Дон Кихота, ибо он поднимается над реальностью там, где без него она торжествовала бы. Ergo, нет ничего благоразумнее «Диска».