Память (Книга первая), стр. 86

А калужская земля для меня, однако, открыла не все свои сокровища и тайны…

25

Идем по калужскому городскому скверу, чтоб в одном из его круговых просветов постоять подле каменной стелы в память о Николае Васильевиче Гоголе, — в этом уголке бывшего губернаторского сада стоял некогда флигелек, где останавливался великий писатель. Последнее достопамятное калужское место дало пищу для семейного разговора почти до самого Козельска, а потом для московских бесед с дочерью и стало причиной новых моих сидений в библиотеках, архивах и за письменным столом…

Урчат, купаясь в масле, моторные клапаны, под ними, в железном чреве, вспыхивает от электрических искорок воздушно-горючая смесь, поочередно бьет в поршни; их подпрыгиванья коленчатый вал переделывает в плавное и быстрое вращение; смиренно гудят передаточная коробка и кардан, а колеса, питаясь преобразованной энергией бензина, посылают машину вперед, туда, где для меня таилась главная загадка далекого XIII века. Но пока мы, трое жителей XX века, — в веке девятнадцатом с его сложнейшей экономической, политической и культурной историей, почти бесконечной галереей ярких портретов соотечественников. Есть в этой галерее лица, едва очерченные, но на них отражаются отсветные огни истории, и без этих отсветов нам было бы куда труднее понять их великих современников, узнать многие неповторимые подробности и представить общую панораму той жизни.

Разговор затеялся с тех попутных впечатлений, которых мы из-за спешки лишились, но за ними, воображаемыми, оживали почему-то давние женские портреты, выписанные историей то нежной акварелью, то беглыми штрихами гусиного пера…

Далеко сбоку и позади остался Полотняный Завод, где выросли сестры Гончаровы — Наталья, Екатерина и Александрина. «Все три, — писала Софи Карамзина, — ослепительные изяществом, красотой и невообразимыми талиями».

— И все три были несчастны, — говорю я моим спутницам.

— Все три? Почему?

— Единственной женщиной, которую Пушкин называл мадонной, была его невеста и жена. О ней всегда шли ученые споры, дающие не всегда научные результаты.

— Наталья Николаевна ни в чем не была виновата! — решительно говорит Елена.

— Однако она могла бы однажды сложить веер и щелкнуть им Дантеса по носу! — возражает дочь.

— Не могла. Она была совершенно беззащитна перед наглостью и не все понимала…

— А в чем же несчастье второй?

— Екатерина, объект провокационного двойного ухаживанья Дантеса, вышла за него замуж…

— Никогда не пойму! — восклицает за спиной дочь. — За убийцу Пушкина!

— Возможно, что она знала о предстоящей дуэли, но не предупредила сестер, и они навсегда порвали с ней всякие отношения.

— Еще бы!

— А третья любила одного хорошего молодого человека, и он отвечал ей взаимностью, однако был беден и совестлив… Ты, возможно, приходишься ему очень-очень дальней родственницей.

— Не фантазия ли это, па?

«Давнишняя большая и взаимная любовь Сашиньки» — так назвала этого человека Наталья Николаевна в 1849 году. Бесприданница Александрина Гончарова семнадцать лет ждала, когда он получит высокий чин и сможет обеспечить семью. Не дождалась и вышла замуж за австрийца-дипломата…

Взгорки, низины, луга, пашни… Разговор шел обрывками, потому что надо было и машину вести, и следить за дорогой, и взглядывать по сторонам, чтобы отдыхали глаза. И.вдруг представилось, что возможна совсем другая пьеса «Три сестры» — о великой любви поэта и его трагедии, пошлом спектакле жизни и ее отвратительной гримасе, о грустной драме, наконец; но чтоб все это не заслонило ни зловещих теней тех, кто затеял и осуществил чудовищное злодеяние, ни истинных друзей нашего величайшего гения…

Леса, перелески…

Где-то в этих местах бывал человек, которого так долго ждала и не дождалась Александрина Гончарова… Вспоминая о Пушкине, он говорил, что очень полюбил поэта, у которого был «домашним человеком», и до конца жизни думал о нем «с особенной теплотою…».

А если б не торопиться да свернуть сейчас чуток в сторонку, то на этих страницах снова объявилась бы пушкинская «пиковая дама» — княгиня Голицына, урожденная Чернышева. Здесь, в Городне под Калугой, была у нее небольшая усадебка, и хорошо бы взглянуть на остатки двух парков, на миниатюрную, как в Белкине, церковку Успения, на коробочку изящного дома, фасады которого украшают выразительно-простые архитектурные детали, да прикинуть, где могло быть крыло, план коего набросал сам Андрей Воронихин, за что хозяйка усадьбы в письме 1798 года просила дочь хорошенько поблагодарить его, бывшего крепостного Строгановых, ставшего замечательным зодчим, который вошел бы в историю мировой архитектуры за один лишь Казанский собор…

— Семья! — снова обращаюсь я к своим. — Помните, однажды мы заезжали в Большие Вяземы под Звенигородом? Там у храма Преображения стоит высоченная звонница, будто перекочевавшая в Подмосковье из Новгорода… Петр Дмитриевич Барановский предполагает, что собор построил для Бориса Годунова сам Федор Конь.

— Как же, — говорит дочь, — там и Кутузов останавливался, и Наполеон, и Пушкин в детстве бывал, впервые услышав о своей будущей «пиковой даме»…

— А вот тут, неподалеку, была ее летняя дача, которой она пользовалась целых полвека.

— Эта вездесущая княгиня была, наверно, самой знаменитой женщиной своего времени, — слышу я голос Елены.

— Были, однако, женщины поинтереснее, хотя и в ином роде… Вспомним Екатерину Дашкову, актрису Прасковью Горбунову — Ковалеву — Жемчугову — Ковалевскую — Шереметеву, поэтессу и композитора Зинаиду Волконскую… А жены декабристов? Однако сейчас я имею в виду одну твою, как я предполагаю, очень дальнюю родственницу.

— Фантазия, — вздыхает за спиной дочь. — Кто же она?

— Насчет родства, если честно говорить, у меня довольно зыбкое предположение. Но дело в том, что эта женщина в своем роде совершенно исключительна, хотя ничего выдающегося как будто и не свершила.

Нет, она не обладала властной натурой и стояла очень далеко от науки; не умела сочинять ни стихов, ни музыки, ни играть на сцене; не отличалась страстью к общественной деятельности и едва ли была способна на жертву ради любви к мужу. Занимала всю жизнь какое-то неясно-зыбкое общественное положение. И потом — Калуга…

— Кем же она там была?

— Официально губернаторшей.

— Странно, — промолвила жена.

— Бывает, — умудренно заметила дочь. — Ну, а в чем же ее исключительность?

— Она была необыкновенно обаятельна, неординарна и умна.

— И все?

— Не знаю, как и сказать…

Не знаю, как сказать и сейчас, когда спокойно сижу за столом, пишу, а дочь роется в моих шкафах и полках.

Пушкин сразу же заметил на балу эту фрейлину — изящная фигура, смуглые плечи, гордая осанка, жгучие глаза. Дело у нее, кажется, шло к двадцати, но Пушкина поразило, что она держит себя совсем не так, как другие придворные девицы в ее возрасте и положении. Вот какой-то великосветский лев, исполненный преувеличенного самомнения от своих орденов и бриллиантов, бесцеремонно лорнирует ее, а она презрительным взглядом черно-пламенных глаз да каким-то словцом укрощает его, и тот, уронив лорнет, торопливо прячется за спины соседей. Юные камер-юнкеры и лейб-гвардейцы расхватывают вокруг нее щебечущих подруг, а к ней подходит великий баснописец. Взглянув в залу, она говорит ему на ухо что-то такое, от чего живот Крылова совсем не по-светски заколыхался, а она залилась озорным заразительным смехом. Затаившийся у колонны Пушкин не выдержал и тоже незнамо отчего рассмеялся. Потом он поймал ее мимолетный взгляд, и вообразилось, будто она доподлинно знает, почему он в мрачной задумчивости стоит один у холодного мраморного столпа и какие мысли не давали ему спать прошедшую ночь… Князь Петр Вяземский, у которого с нею были очевидные добрые и взаимоуважительные отношения, будучи сам отличным поэтом, не сказать чтобы охладел к автору недавно обнародованных «Цыган», что было бы скоропреходящим пустяком, — претензии старого друга, опекуна и поклонника прямо адресовались к сути поэмы, в коей Пушкину хотелось выразить то, чего нельзя было в те времена выразить иначе…