Память (Книга первая), стр. 100

А пока переезжаем Жиздру и направляемся к приметному месту за ней, где обязательно, как в Обнинске, Калуге, Перемышле и Нижних Прысках, надо бы приостановиться.

Назвать это место «пустым» не решился бы даже тот давний привередливый проезжий, несмотря на то, что оно всегда официально именовалось пустынью. Так оно, имеющее, как и Козельск, некую тайну, зовется и сегодня, так будут, наверное, называть его и послезавтра, когда значимость этого примечательного и неповторимого уголка родной земли в корне обновится по сравнению с временами давно минувшими и нынешними…

Одна обитель в прежние времена славилась богатыми вотчинами, другая — особым благочестием, третья — торговлей; были и такие, что злее других эксплуатировали приписных крестьян или скрывали за своими стенами ужасные преступления…

Ничего подобного из упомянутого выше не числилось за Оптиной пустынью. Это был ординарный бедный монастырек. Во вкладной его книге XVIII века значится, что царь Петр Алексеевич пожертвовал «десять пуд меди», князь Иван Черкасский «хлеба десять четвертей», некто Василий Полонский сорок алтын, козельский стольник Василий Юшков «сосуды белые оловянные», за которые при продаже был выручен рубль, а какой-то старец Мелетий «невод да крюк железный». И не было в Оптиной пустыни ни древней иконки, ни «святого» источника, ни достославного христианнейшего основателя…

Крепостных Оптина пустынь не имела, в середине XIX века жило здесь около ста монахов, которые обрабатывали принадлежавшую монастырю землю, косили луга и ловили рыбу на своем участке Жиздры, прибегая и к наемному, батрацкому труду. И с той же середины века взялась расти необычная слава Оптиной пустыни.

Дорога сюда и сейчас куда как хороша! Вековые дубы, липы и сосны сопровождают путника, окружая его по веснам птичьим благовестом, а осенью торжественной тишью. Мне показалось, что стоят они кое-где слишком правильно для стихийного леса, и Василий Николаевич подтверждает мою догадку — здесь зародилась было первая в России лесная школа, но ее перевели в Петербург, слили с тамошней, и образовалась знаменитая академия, которую полтора века спустя закончили многие из моих друзей-лесоводов. Лесопарк то подступает к Жиздре, текущей попутно, то отходит в сторонку, приоткрывая луга, старицы, Козельск и Нижние Прыски за широкой долиной. Вот он редеет, теряет подлесок и на голом взгорке, перед самой монастырской стеной, лежит на боку большое черное надгробие с оббитыми углами. «Гартунг» — с трудом разобрал я старую надпись.

— Тот самый? — спрашиваю, имея в виду генерала Гартунга, мужа старшей дочери Пушкина Марии, который застрелился в московском суде.

— Нет, его отец, — говорит Сорокин. — Здесь же похоронены два брата Россет, Осип и Александр, отец критика Писарева… Братья Киреевские тоже тут лежат…

Стоим у свежего штакетника, огородившего захоронение Киреевских; тут хочется повспоминать да подумать… Допускаю, что немало современных образованных людей в силу специализации их знаний ничего не слышали о братьях Киреевских, похороненных в некой Оптиной пустыни…

Шамордино. Длинный деревянный дом среди избенок, достаточно старый, но крепкий еще, на высоком кирпичном фундаменте. Из оконных проемов летят куски штукатурки, доски, щепа и прочий ремонтный мусор.

Встретился пожилой человек в расхожей одежде и представился учителем истории местной школы Владимиром Харитоновичем Кузиным.

Впереди сквозь редеющею листву вздымалась и ширилась красная громада. Ну, такого я никак не ожидал!

Главное здание бывшего женского Шамординского монастыря поражало эклектичной, хотя в деталях и интересной архитектурой, массивностью, нелепой несоразмерностью со всем окружающим. По кубатуре здание, пожалуй, превосходило Исторический музей в Москве, и когда я сказал об этом, то Кузин пояснил, что у обоих сооружений есть и другие общие признаки, потому что архитектор был один и тот же — Шервуд. Вдоль кирпичной горы стояли строгими рядами несколько десятков крепчайших двухэтажных кирпичных же домов.

Сколько же тут могло жить монахинь? Тысяча? Две? Во всяком случае, намного больше, чем училось тогда на Бестужевских курсах — в первом и единственном женском университете России. Что бы ни говорили, а затворничество и безбрачие в таких масштабах для девушек и молодых женщин, замаливавших тут свои действительные и воображаемые грехи, было все-таки аномальным и по сути бесчеловечным явлением.

— Владимир Харитоиович, — спрашиваю. — Много ли тут жило послушниц?

— Больше полутора тысяч. — Он вдруг засмеялся. — Знаете, когда Толстой в Ясной Поляне впервые выслушал рассказ сестры о здешнем житье-бытье, то огорошил ее вопросом: «И много вас там таких дур?» Мария Николаевна обиделась, рассердилась — и назад, а потом прислала ему подушку с вышитой надписью: «Льву Толстому от одной из шамординских дур»…

Мария Николаевна Толстая была умной и доброй сестрой гения, она бесконечно любила и жалела брата, по-матерински чувствуя и понимая, что вся жизнь его, наполненная титаническими трудами, была беспрерывным крушением иллюзий. Его знал весь мир, а она стала единственным человеком, которому он незадолго до кончины излил свои последние горькие слезы…

Умерла через полтора года после него, прожив на свете столько же лет, сколько прожил он, и была похоронена здесь, в Шамордине.

Побывали мы также в Поречье, которым когда-то владели Оболенские, обошли вокруг полуразрушенный дворец и погуляли по остаткам старинного парка с его крестообразными лиственничными аллеями, потом издали полюбовались заброшенной церковкой, что одиноко стоит на месте бывшего имения Волконских…

Напоследок мы второпях осмотрели едва уцелевшие от давних времен каменные памятники Козельска…

31

Много ли может сделать человек за свою жизнь?

Смотря как и сколько жить, как относиться к делу, какую степень умения приложить к нему и насколько это твое дело окажется нужным соотечественникам. Самые великие люди на свете — это самые великие труженики, и нам предстоят встречи с человеком, труды и убеждения которого могут стать своего рода мерилом поведения.для многих, а я бы счел свою жизнь обедненной, если б он не встретился мне, не одарил своей приязнью, не поделился частицей своих знаний, не наградил бы меня, уже порядочно пожившего, новым душевным горением. Сижу, перебираю блокноты с записями наших с ним .бесед, конспективными заметками о совместных прогулках н поездках, о телефонных разговорах, хлопотах о его деле, прослушиваю старые диктофонные пленки, собираясь поподробнее рассказать об этом великом труженике и великом граждание своего Отечества. Речь идет о Петре Дмитриевиче Барановском, имя которого, как помнит читатель, я впервые услышал в 1946 году в Чернигове.

Мы скоро снова побываем в этом древнем городе, но прежде следовало бы совершить с Барановским несколько недолгих путешествий в разные концы страны, приостановившись для начала в Москве.

— Петр Дмитрич, — слышу я свой голос в давней диктофонной записи. — В прошлый раз мы говорили о таланте русского народа, особо проявившемся в архитектуре….

— Талант этот присущ многим народам. Он как бы иллюстрировал их историю и демонстрировал культуру. Величественная архитектура древних греков и римлян, своеобразные каменные.памятники исчезнувших майя, божественная западноевропейская готика, сказочные миры арабских, индийских, вьетнамских, непальских, бирманских зодчих, китайские крылатые пагоды!.. И русские вписали свои блестящие страницы во всемирную каменную летопись, а деревянное зодчество русского Севера вообще уникально по масштабу и разнообразию!..

Верно, за долгие века русский народ возвел десятки тысяч каменных и деревянных сооружений светского и культового назначения, среди которых нет даже двух похожих, н я .не знаю, чем это объяснить. Может быть, архитектура, как одно из высших проявлений коллективного творческого гения, предоставляла простор для выражения свободы духа, индивидуальных художественных .способностей? И творения безымянных зодчих, предназначенные для всеобщего обозрения в течение веков, были в каком-то смысле наиболее демократичным видом искусства, деянием народа, плодом его раскрепощенной фантазии? А может, это равнинный русский пейзаж требовал рукотворного разнообразия, заполнения пространства волшебными, прихотливыми, часто почти игрушечными формами, неповторимыми изящными силуэтами? Или причины коренились в психическом складе нашего народа, не терпящего простительного, стандартного, мертвяще-примитивного в жизни и умонастроении, в его мечтаниях о лучшей доле, которые он мог выразить только создавая земную красоту? И не заложено ли в самой природе человека стремление материализовать свою сущность — возвышенность идеалов, мощь духа, страсть к созиданию? Снова голос Барановского: