Урман, стр. 82

Кудеслав в своем панцире да шлеме был куда тяжелее. Не сумев повторить прыжок беглеца, он пробежал еще несколько шагов по прямой; нога его обо что-то запнулась, над головою послышались шелест, треск…

В самый последний миг сообразив, что случилось, Мечник изо всех сил прыгнул вперед, выворачиваясь из-под рушащегося на голову бревна-давилки.

И тут же перед Кудеславовым взором полыхнуло ледяное свирепое пламя; с оглушительным звоном лопнула небесная твердь, осыпаясь на землю жгучим угольем звезд… И обезмеченного Мечника проглотила самодовольная неспешная тьма.

* * *

Он шел по бескрайней равнине, утопая по колено в жухлой бурой траве. Он шел и шел, а в невообразимой дали так же спокойно и непреклонно уходил от него горизонт. И до самого горизонта на равнине не было ничего, кроме идущего невесть куда Мечника Кудеслава, кроме умирающей осенней травы… Нет, там был еще ветер.

Промозглый осенний ветер, порывистый, злой, оседающий на лице и на тусклых пластинах панциря несметным множеством мельчайших капель прозрачной дождевой влаги.

А еще было небо. Низкое, серое, косматое небо. Такое же плоское, как равнина, над которой оно повисло. Такое же бескрайнее.

И еще были голоса. Прозрачные, смутно знакомые, они что-то рассказывали, объясняли, предупреждали о какой-то большой и непоправимой беде…

Он жалел эти голоса, он жалел их почти до слез, потому что не мог остановиться, прислушаться; не мог утешить, объяснив, что не боится никаких бед, — разве способна выискаться беда страшнее той, которая уже приключилась с умершим? Но даже если и способно выискаться что-то непоправимее смерти — все равно. Он, Мечник Кудеслав, не боится и этого.

Потому что с ним опять его меч — привычно оттягивает пояс, тяжело и спокойно похлопывает по бедру, и раз они вместе здесь, на этой равнине, под этим небом с мутным белесым пятном вместо Хорсова лика, под этим влажным свирепым ветром, — раз они вместе здесь, то ничего плохого случиться с ними не может.

Наверняка такое объяснение успокоило бы заботливые добрые голоса, вот только нельзя разговаривать, нужно идти. Вперед да вперед, путаясь сапогами в вялой траве, сгибаясь под пронзительными порывами ветра.

Все вперед да вперед. По этой бескрайней щели между равниной и небом. За уходящим невесть куда горизонтом. Вперед.

А потом там, далеко, забрезжила огненно-красная точка. И он почему-то понял, что это человек. И еще почему-то понял, что человек этот ждет его.

Мечника Кудеслава.

Точка стремительно росла, будто бы неведомый человек не просто дожидался Кудеслава, а со всех ног мчался навстречу.

Но тот человек не мчался навстречу.

Тот человек стоял, скрестив руки на могучей груди, обтянутой алым полотном хазарской рубахи.

Стоял и ждал.

Незыблемо.

Спокойно.

Это был Волк.

Кудеслав подошел и остановился перед ним, а Волк ощерил длинные волчьи клыки, полыхнул в Мечниково лицо чадными угольями горящих зрачков и сказал:

— Здрав будь, мертвый!

А потом сказал:

— Не наскучила ли тебе такая жизнь, мертвый брат-воевода?

А потом еще так сказал:

— Думай!

В Волковой руке будто бы сам собою появился кривой хазарский меч; а в Кудеславову руку будто бы собственной волей впрыгнул меч скандийской работы…

Они кружили, будто отплясывая замысловатый, путаный танец; топтали траву, щерились в глаза друг другу… нет, враг другу… нет же, нет — враг врагу!

А потом их клинки встретились, и небо расколола ослепительная гремучая молния.

Метался ветер, мотались-стелились метелки трав, над головою мчались куда-то перепуганные мохнатые тучи, и Волк с Кудеславом тоже метались, стелились, прыгали в неистовой пляске боя, кромсая отточенным железом косые струи дождя…

И вдруг для Кудеслава все кончилось.

Дождь, молнии, злобный лязг сшибающихся клинков — всего этого как не бывало. Все стало по-прежнему.

Прежняя равнина. Прежнее небо. Прежний ветер.

И Волк по-прежнему щерил Кудеславу прямо в лицо клыкастую пасть. Вот только скандийский клинок почти по самую рукоять засел в Волковой груди. По рукоять, за которую крепко держался Кудеслав Мечник.

Волк сказал:

— Ты победил.

И еще он сказал:

— Ты уверен, что победил.

И еще вот как он сказал:

— Если ты уверен, что победил, — победили тебя.

А потом круто повернулся, наматывая травы на голенища узорчатых хазарских сапог, и рукоять засевшего в ране скандийского меча вырвалась из Кудеславовых пальцев.

Мечник стоял и смотрел на острие клинка, торчащее из спины удаляющегося Волка.

А Волк говорил:

— Меч хазарский звенел о скандийский меч. А чьи ладони держались за рукояти?

И чуть тише:

— Он храбро сражался за благополучие племени. Смилуйтесь над ним, боги, спрячьте от него лица врагов.

И совсем тихо:

— Уходи. Здесь тебя еще не хотят.

Кудеслав отвернулся и зашагал обратно.

По бескрайней щели между равниной и небом.

Путаясь сапогами в вялой траве.

Сгибаясь под пронзительными порывами ветра.

Только горизонт теперь шел навстречу.

11

Челн шел медленно: гребля против вешнего истринского течения тяжко давалась усталым, невыспавшимся мужикам. Да и не в одном лишь течении было дело. За время стояния челнов на гнилой старице…

А кстати — сколько дней-то минуло от начала неудачного торгового плавания? Восемь? Девять? Мечник поймал себя на том, что сбился со счету. Удар, что ли, ночной этак вот сказывается? Э-э, да чего там утруждать гаданиями и без того гудящую голову! Коли важно вспомнить — спроси. Поди, передерутся все за право растолковать да напомнить; куда только усталость пропадет!

Впрочем, усталость не помешала этим вот шестерым родовичам напроситься на греблю. Да если б хоть по-людски напрашивались, а то ж впрямь чуть ли не в драке урывали себе места на челновых скамьях! Как же, первыми воротиться в град, первыми рассказать о возвращении родового товара и первыми же испить сладкую чару восхищенья единоплеменников! Ведь леший их знает, единоплеменников-то. К возвращенью последнего челна страсти, глядишь, поулягутся, и тем, кто не успеет к самому разгару, помянутая чара может лишь чистым донцем в глаза сверкнуть.

Пользуясь, что Белоконю, Мечнику да Ковадлу не до них, предоставленные самим себе мужики не стали даже утра дожидаться. Выбрали челн походче — шестивесельный, бывший Мечников; всем скопом выволокли на берег…

Когда подоспели волхв со Звановым подручным, в челне уже на каждой гребной скамье, где только для одного место, сидели по двое. Да еще оказалось там аж три правильщика-кормщика — два на корме и один на носу, потому как корма оказалась чересчур тесной (видать, челн этот строили какие-то вовсе глупые люди).

Ну, своих слободских Ковадло в полслова усовестил, а за градских взялся Белоконь. Верней сказать, взялся-то он за посох… Ведь хоть бы ж подумали: ну, уплыли бы они (может быть, и сумев не перевернуться), а с прочими челнами кто бы остался? Даже на то, чтоб еще хоть один челн снарядить, люду бы не хватило, не говоря уже про то, чтоб выволочить тяжеленную лодью на реку…

Да и в град плыть надобно было не столько с радостной вестью, сколько с безрадостным делом. Руки-то пообрубали, однако же осталось злоумышляющую голову за чуб ухватить. И мало что ухватить, а и не позволить вывернуться.

Так что плыть с первым челном выпадало Белоконю, Мечнику (и Векше при нем, куда ж ее денешь!), да еще телу Злобы. А после, когда все равно задержались у мыса-когтя, чтоб наладить прохлаждавшихся там мужиков к старице, забрали с собою и давнишний прах сородичей.

Наиглавнейшим же грузом стали оба полоняника — тот, которого добыл Кудеслав, и тот, который подвел Кудеслава под давилку, однако не сумел выскользнуть из медвежьих объятий старого волхва.

Бережно, словно немыслимую ценность — да что там «словно», они и были едва ли не ценней всего возвращенного племени товара! — уложили связанных ворогов на дно челна, и лишь после этого хранильник сказал со вздохом: