Ржавое зарево, стр. 86

Подлинная Горютина дочь тишком отодвинулась от Кудеслава и теперь сидела поодаль — одеревенев и лицом выполотнев едва ли не до прозрачности. Жестоко закушенные губы, взгляд из-под полуприкрытых век — необычайно глубокий, острый, а только смотреть ТАК можно лишь на то, чего вовсе нельзя увидеть… Мелкие капли испарины на лбу… Дыханье, похожее на медленные спокойные стоны… Да что же это?!

Попыток трогать ее, тормошить, окликать Векша просто не замечала, и в Кудеславовой голове закопошились уж вовсе жуткие подозрения. Не желают ли боги (или кто там еще способен на такое?) оборотить наузницу-чаровницу безжизненным изваянием — в наказание мужу, который готов соблазниться оживленным вопреки естеству кумиром-истуканчиком? Не похоже ли творящееся с Векшей на виданное когда-то Мечником в урманской земле начало припадка необъяснимой и страшной хвори, которую сами урманы зовут то боевым вдохновеньем, то безумием?.. Обуянные подобной напастью теряют все человеческие навыки, умения и желанья, кроме одного — убивать, причем перестают отличать своих от чужих и даже, кажется, перестают быть смертными… Неужели Борисветовы решили наслать такое на Векшу, чтобы извести тех, кто с ней?..

А потом все эти домыслы забылись, потому что вятич каким-то невероятным образом сумел догадаться об истинной причине творящегося.

Это была битва; страшная битва меж Корочуном и ржавыми колдунами.

Битва в Векшином разуме и за Векшин разум.

Боги ведают, как Мечник додумался до всего этого. Может быть, «додумался» — неверное слово, может быть, понимание пришло уже после того, как Векша, сильно вздрогнув, сказала дребезжащим старческим голосом:

— Однако же и могутны они, зайды-потворы! Ан и мы не из-под ногтя выколупаны!

В невекшином голосе сквозь усталость пробивалось торжество победителя, и столь же победительное торжество (вот это уж несомненно собственное Векшино) изобразилось на осунувшемся усталом лице наузницы.

Глубоко и вольно вздохнув, она принялась снимать с себя мужнину лядунку да блестяшку со знаком ЕГО-ЕЕ.

— Забери, — волхвовская выученица говорила все еще не по-своему.

Кудеслав мотнул бородкой, чуть отстранился:

— Пускай уж у тебя… У вас. Таким вещам надобно быть поближе к людям, умеющим владеть неявными…

— Бери! — властно перебил его тот, кто покуда правил Векшиной речью. — Кому дарено, у того и надлежит быть! Не гневи Двоесущное — боюсь, ЕГО-ЕЕ терпенье уж и так почти на исходе!

И Мечник послушался, взял.

И тут же понял, что Корочун прав.

Понял, потому что расслышал как бы где-то внутри себя прохвативший мгновенным льдистым ознобом бесстрастный шелест:

— Не смей более упускать. Из твоего пепла взрощено, твоей плотью согрето, с твоим родом слито — сквозь тебя и ожить.

И тут же не на миг — на ничтожный осколок мига по самому нутру души полоснуло странное и страшное ощущенье. Будто бы он, Кудеслав Мечник, и Ставр Пернач, и Чекан, и еще другие, бывшие то ли до, то ли после, — будто бы все они срослись воедино… во единое нечто, в подобье древесного ствола, корни и крона которого намертво вплелись в тверди земную и небесную. Дерево… Ствол… Живой мост-переток горячего жильного сока, выхлестнутый головокружительной глыбью в умопомрачительную высь…

Наваждение.

Мелькнуло и сгинуло, осталась в память о нем лишь ноющая тяжесть под сердцем; и еще понимание осталось… то есть подозрение… надежда… или, может быть, страх?

Не просто красные забавки подарил вятичу Кудеславу двоесущный блюститель порядка времен, и не лишь ведовское средство для подглядывания ошметков грядущих жизней, от какового подглядывания проку — ни на муравьиный плевок. Тайное божество наконец-то чуть-чуть приоткрыло истинное назначенье подарков, которыми не то облагодетельствовало, не то прокляло.

А недоступный слуху ледяной голос все сочился из возвращенной лядунки, впитывался в сердце, в душу, в разум Мечника Кудеслава, низал простые слова в ясный и беспощадный смысл, не увеченный ни высокомудрой заумью, ни капризной прихотью каких-либо чувств…

12

Они без малого опоздали.

Без очень малого.

Без настолько малого, что уж лучше бы его не было. Все-таки лучше, когда сделать нельзя ничего, чем когда еще можно попытаться (а значит, нельзя не попытаться) сделать хоть что-нибудь: «хоть что-нибудь» — это всегда вред самому себе и ни малейшего проку для главного. В НАИУДАЧНЕЙШЕМ СЛУЧАЕ ни малейшего проку.

Так что, наверное, все было зря.

Бесполезность любых усилий нужно было понять, еще когда Мечник принял из Векшиных рук знак Двоесущного Божества и лядунку, которая хранила в себе ЕГО-ЕЕ камень — камень изменчивый, как горячая текучая кровь, как огонь, как жизнь… Как время.

Бесполезность изнурительной спешки Мечнику следовало осознать вместе с осознанием Счисленева предупрежденья — того самого, которое Блюститель Порядка Времен тщился передать… Тщился и не мог, подловленный ржавыми могучими колдунами, выискавшими себе поистине непобедимую союзницу: труднопостижимость Двоесущного Божества. Вина ли Двоесущного, что даже хранильник ЕГО-ЕЕ капища, который, стремясь приблизиться к хранимому, сам во многом вышел за пределы людского понимания, — даже он не способен беседовать с НИМ-ЕЮ прямо? То есть Корочуновы-то слова и побужденья просты да понятны для Тайного Божества, а вот наоборот…

В достопамятную ночь, когда вятич по следам премудрого старца отыскал святилище Двоесущного, волхв просил у НЕГО-НЕЕ того, чего никогда не осмеливался просить раньше: постижения. Возможности слышать, слушать и понимать. Для себя и (ну хотя бы не «и», а «или»!) для тех, кому предстоит отправиться в путь (Корочун уже тогда догадывался и что путь предстоит, и — примерно — кому именно). Божество снизошло ответить. «Если я одарю пониманьем тебя, ты станешь мною. Если одарю слишком многих, я стану ими».

Почему же Двоесущное тут же, наперекор собственному однозначному, казалось бы, отказу удостоило Кудеслава чаровными дарами? Потому что он не был волхвом, потому что не был он «слишком многими» и сам нарвался на эту честь, подвернувшись божеству под руку? Похоже на правду… Вот только важна ли в данном-то случае правда, которая всегда похожа на что угодно, кроме самой себя?

Важно одно: Тайное Божество, мгновенно сумев распознать колдовскую затею ржавых, слишком долго не могло поведать о ней тем, кому о ней непременно нужно было поведать. Потому что единственного человека, к которому могло обратиться Двуединое, ржавые твари расстарались как можно надольше избавить от единственной вещи, с помощью которой оно могло к нему обратиться (именно стараниями Борисветовых колдунов лядунка и знак попали к Векше и так долго у нее оставались).

И затея — главная затея ржавых — удалась. Ну, почти удалась. Только от этого «почти» вряд ли легче.

Из ворогов страшней прочих тот, кто ведет себя непонятно.

А еще страшней тот, который никак себя не ведет. Потому что на самом деле таких врагов не бывает.

Знал, знал все это Кудеслав Мечник. А только не шибко много толку получилось от того знания. Ему ведь, Мечнику-то, впервые в жизни навязали такую битву, где распознается не каждый из даже достигших цели вражьих ударов… где ворожьи умыслы разгадывать надлежит не по ворожьим, а по собственным своим же поступкам… а паче — по НЕ-поступкам…

Сохраните, боги пресветлые, в этой ли, в грядущих ли жизнях дожить до времен, когда все доподлинные, не напоказные битвы сделаются такими!

Сохраните ли? Ой, навряд!

Ни выворотни-людодлаки, ни приведшие их с Борисветова Берега могучие колдуны не могли вмешиваться в теченье времен. Но они смогли сделать так, что пять человек вместе с крохотным осколком окружающего выпали из этого самого течения. Для пятерых прошло всего-навсего полночи да три четверти дня, а для прочего мира… Леший знает сколько — во всяком случае, больше.

Ржавое колдовство было непрочным. Стоило одному из пятерых получить весть о проклятом наслании, как оно отпустило, пропало, сгинуло без следа… Нет, не без следа. Свое дело оно уже сделало. Почти.