Ржавое зарево, стр. 30

И при всем при этом потвора вовсе не казалась слепой. Наоборот, мало кто из зрячих ухитрился бы держаться с такой вот уверенностью.

Хотя…

Возможно, именно только слепцу и по силам чувствовать себя сносно в этакую пору среди домовин да курганов, оповитых светящимся небывалым туманом. Именно потому, что не видна окрестная жуть. А уж слепой от самого рождения, вовсе лишенный маломальских зачатков глаз, даже знать не знает, до чего жутким может видеться окружающее…

Почему-то подобные рассуждения показались Жеженю очень грустными. То ли слепых сделалось ему жалко, то ли себя, зрячего и оттого зрящего всевозможные ужасы. Во всяком случае, веки у него будто бы кипятком набухли; парень даже, кажется, всхлипнуть успел…

Однако и не более того.

К чести Жеженя, он сам спохватился, сообразил, что это у него начинается нечто вроде припадка насмерть перепуганной бабы (мог бы не всплакнуть, а закатиться дурацким хохотом — тоже до слез и со всхлипами).

Отчаянным усилием парень в последний миг сумел не упустить разум, наладившийся покинуть хозяина — может статься, и не на время, а навсегда. Сумел еще до того, как безглазая тварь, не озаботясь хоть для приличия шевельнуть губами, властно крикнула:

— Опомнись! Ну?!

Это было уж слишком.

Мало того что невесть как объявился, что посмел безо всякого спросу забраться в чужой разум (лень ему, видите ли, разговаривать как все — ртом!)… Мало всего этого — он еще и орет! Он еще смеет нукать!

Начавшего было успокаиваться парня опять затрясло, только уже не от страха. Чувствуя, как вновь начинают ныть от напряжения сами собою стиснувшиеся кулаки, Жежень громко втянул воздух сквозь зубы. Ах ты, гад…

А, собственно, почему «гад»? Почему «посмел» и почему «он»? Из чего видно, что ржавое страшилище — мужик, ежели морда у него безволоса и, похоже, вовсе не знакома с бритьем? Может, эта тварь — баба или еще того хуже?

— Нет!

Но дернулся, похолодел Жежень вовсе не от восклицанья потворы, а оттого, что лядунка внезапно, вроде бы безо всякой причины тяжко и больно торкнулась в давненько уже не напоминавшую о себе ранку на груди.

А потвора сызнова решила коверкать слова ртом, похожим на бескровную рану:

— Мне узналось, каковое горе тебя умучило. Не почитай его неизбывным, а себя безопасным… без… ну, тем, которого не спасти. Радуйся от встречи меня. Ступай, куда ступал прежде. Прийдя, не промедляя ложись спать. Слышишь? Сту-пай до-мой, ло-жись спать… спать… спать… Златую любимицу отложи рядом с собой… ря-дом… с со-бой…

— И что же будет? — Жежень то ли сумел наконец разлепить губы, то ли эти слова лишь в мыслях у него трепыхнулись — он и сам не понял.

Но ржавая тварь превосходно все услыхала.

— Поразумеешь утром. Присту… Заст… Тем, которое будет позднее нынешней ночи. А поразумев, станешь благодарствовать мне этак же яро, как сие мгновенье злостишься. Как…

Внезапно смолкнув, чудище дернулось, вскинуло голову и оцепенело, будто бы всматриваясь во что-то поверх Жеженевой головы.

Жежень поспешно оглянулся, но увидел лишь мокрые ветви, туман и — далеко позади — едва проступающую сквозь мглу да заросли тень каменного идола.

Парень вновь повернулся к ржавому страшилу и только тут вспомнил, что видеть оно ничего не могло.

И все-таки чудище казалось зрячим и видящим. Оно будто заклякло, обратив безглазый лик к вершине холма, потом узкие серые губы потворы исказила мимолетная судорога — не то страх, не то отвращение…

В следующий миг внезапный тяжкий порыв студеного ветра хлестнул Жеженя по лицу, вынудив прикрыться ладонью. А когда ветер столь же внезапно спал, ржавого страшила перед парнем не оказалось. Лишь померещилось Чарусину закупу, будто что-то стремительно умелькнуло мимо — вверх по склону, к вершине.

Несколько мгновений парень стоял, мерно покачиваясь из стороны в сторону и стискивая леденеющими пальцами виски.

Что творится?

Почему вдруг вывернулся нелепой жуткой изнанкой мир, казавшийся таким привычным, предсказуемым и знакомым?

Злато с нездешнего берега…

Выворотни…

У одного (или у обоих — не вспомнить уже) из тех, что говорили с Чарусой, вроде бы по-зверьи взблескивали глаза, а этот вовсе безглазый…

И что такое он говорил о помощи и о «златой любимице»?

Ныла отяжелевшая голова, разбегались всполошенными тараканами мысли, но тело наливалось звонкой упругой силой — даже изодранные ступни перестали болеть.

Ну и славно.

Теперь хоть всю ночь напролет шагай.

Только особо далеко и долго идти не нужно.

Нужно идти, куда шел. Идти, вытряхнув из памяти, что кого-то бы о чем-то предупредить; и вытряхнув из ума вздорные Корочуновы просьбы-приказы. Идти, прийти и лечь спать. Векшино златое подобие положить рядом с собою. А утром уразуметь и возблагодарствовать.

Ну, чего стоишь?

Ступай же!

Ступай.

Сту-пай.

Сту-пай-сту-пай-сту-пай-сту…

4

Если бы не жалость к коню, Мечник и под куда более сильным дождем предпочел бы для ночлега лес — даже такой, как здешний траченый-порченый. Но коня было жаль. Бедолашная скотина и так настрадалась за этот день… за этот неудачный день, растранжиренный безо всякого толку.

Прежде чем кидаться рыскать по Междуградью, нужно было бы хоть к волхву здешнему наведаться, ведь все, даже Горюта, в единый голос твердят, что тот горазд на разумные советы. Оно бы кстати и жертву Скотьему Богу принесть: самое ведь его Велесово дело озаботиться благополучным зачинанием нового хозяйства.

Но трудно, очень трудно оказалось Мечнику принудить себя к знакомству со здешним волхвом-хранильником. Слишком уж свежи были воспоминания о другом волхве-хранильнике (впрочем, воспоминаниям этим вряд ли суждено когда-либо притупиться).

Вот и получилось… ни лешему свистулька, ни бабе помело… Спозаранку не выехал (все плохо верилось, что дождь перестал надолго: тучи-то по небу мотались изрядные, тяжкие, злые). Идолов Холм обминул стороною, утешая себя мыслями, что вот как только, так всенепременно и сразу, а для начала надобно своим глазом глянуть и два-три подходящих местечка присмотреть — чтоб, значит, было о чем советоваться.

Глянул, значит.

Своим, стало быть, глазом.

А толку?

С полудня до позднего вечера мельтешил Кудеслав по вышним окраинам Междуградья, да только то и сумел понять, что все мало-мальски пригодные места уже заняты дворами, полями да прочим. Значит, избу придется рубить либо в лощине какой-нибудь, где каждую зиму снегу будет по кровлю, а в остальные поры позаливает до кровли же; ну или где-нибудь уж вовсе с краю, на отшибе, в самом настоящем лесу. А в лесу-то и лихое зверье, и мало ли какие еще напасти… Или все-таки ничего это — на отшибе? Живут же так вятские изверги! Правда, у тех подворья многолюдные — и тебе сыны, и захребетники, а тут ведь с Векшей вдвоем придется… Зато от стервеца Горюты подальше… И главное, не лишь от него…

Вот и думай. А заодно размысли о том, стоит ли вообще затеваться с таким серьезным делом в этакой спешке. Нет, ну впрямь — чего тебя вдруг понесло по леший знает каким местам? Разве ты не знал, на что они — места эти— похожи? Знал. И Векша, помнится, говорила тебе…

Векша…

А ведь ты перепуган, воин отважный, да так, как никогда еще не пугался. И нечего делать вид, будто сам себя неожиданно на этом испуге уличил. Кого дуришь-то?

Конечно же, перепугал тебя Горюта своим стервопакостным ржанием там, на кровле.

И стоило лишь дождю перестать, как тебя тут же понесло на глупые торопливые поиски; а теперь вот так же глупо несет обратно — даром что ночь уже, даром что сызнова дождь зарядил. Разве мало попадалось по дороге местечек, где можно было перебиться до утра? Ведь ты же к завтрашнему вечеру собирался вернуться, так и Векше сказал, уезжая: завтра, мол… Плащ вот меховой надел да кудлатый треухий колпак-клобук — они ж только сверху намокли, а внутри мех сух остался да тепел… Закутаться бы да хоть под кустом каким умоститься…