Ржавое зарево, стр. 2

Мечник не слушал.

Он торопливо уходил туда, к еще не тронутой сумерками опушке, откуда неслось звонкое, зовущее:

— …у-де-е-сла-а-ав!

И горизонт шел ему навстречу.

Пролог

Мечник сам затянул с отъездом аж на четыре никому в общем-то не нужных, тягостных дня: никак не мог решиться на прощание с названым своим родителем Велимиром. И в град не хотелось, потому что ни с кем из родовичей видеться душа не лежала; и само прощание грозило получиться тяжким да муторным; и… Вот это-то еще одно «и» не замедлило оказаться куда серьезнее остальных-прочих.

Что железноголовый Урман сызнова наладился прочь из родимых краев, в общине ухитрились дознаться почти мгновенно. Может, это Белоконь расстарался. А может, нет: вести и безо всякой там ведовской помощи умеют разбегаться куда попало с прытью, недоступной ни людским, ни конским ногам (диво общеизвестное, хоть разумного объяснения ему нет). Так, иначе ли, но со следующего же утра после Мечникова с волхвом памятного разговора повадились на волхвов двор гости. Не к хозяину повадились — к Мечнику. За два дня гостей этих перебывало больше десятка, причем наезжали они друг от друга украдкою, а при случайных встречах только что драки меж собою не затевали. И однако являлись все они ради одного и того же.

Оказалось, большинство сородичей впрямь очень хочет Кудеслава в старейшины. Даже самочинцы хотят: ведь ему ведомо, каково быть не таким, как все, а значит, и к извергам должен бы он относиться терпимей, чем тот же Яромир… И при этом слобожане да углежоги наверняка вознадеялись, что коль Мечник однажды выручил их, то и впредь на него можно рассчитывать. А охотники и те, кто с ними, несомненно уверены, будто честный Мечник, однажды качнувшийся в сторону слободы, в следующий раз для справедливости качнется в противоположную сторону.

Да, какими бы разными ни бывали незваные эти гости, а желали они от Мечника одного и того же, и добиться желаемого пытались почти одинаково. Обвинения в трусости.

Обвинения в небрежении судьбою родовичей. Рассказы о долге перед общиной (особо горазд на такие доводы оказался изверг-отщепенец Чернобай).

А потом — проклятия на Векшину голову. Даже это, последнее, Мечник выслушивал молча, с закаменелым лицом… хотя нет, в лице его, наверное, все же что-то менялось. Потому что входившие было в раж собеседники вдруг одинаково давились недоговоренным и убирались прочь. Спешно убирались, иные почти бегом. А иные и не почти.

Получалось, что едва ли не единственной причиной Мечникова ухода родовичи мнят именно Векшу. Причаровала дурня колдунья-наузница, уводит, будто кобеля на ремне… жабоедка… рыжая гадина… мертвобрюхая… подстилка перекупленная… и эти словечки еще отнюдь не самые крепкие из сыпавшихся на ильменкину голову.

Вот и продолжал Мечник тянуть-оттягивать прощальную свою поездку в общинный град (а значит, и вообще отъезд тоже).

Чтобы все гости этак вот одинаково взъелись на ильменку… Тут поневоле задумаешься: не с чужого ли голоса нашептана им эта злоба? А кто бы мог нашептать? Легкий вопрос.

Уж Белоконь-то наверняка понимает: несчастье с Векшей — единственный способ удержать Кудеслава в общине. Спровадь ее кто-нибудь в Навьи, Кудеслав непременно затеет выискивать убивца, а там… Покуда найдет, покуда сумеет отмститься, можно будет отвратить его от ухода. По-всякому: уговорами, ведовством…

Так что тащить Векшу с собой в град нельзя: путь-то не долог, но и не короток, да все лесом… Ведь не убережешь же, будь ты хоть какой-раскакой умелейший воин! Свистнет откуда-нибудь из-за дерева остроклювая пташка — и поминай, как звали. Да и в самом граде небезопасно. При нынешних делах кое-кто не смутится попотчевать уклад-железо жизнью собственного сородича, а уж про жизнь какой-то там инородки и говорить нечего.

Выходит, самому ехать, а Векшу на Белоконевом подворье оставить? Одну… Беззащитную… На целый полный день — от темна до темна (скорее никак не обернуться)… Будь волхв Белоконь хоть каким хитромудрым, но обычным простым человеком — так и бояться бы нечего. Волчина близ своего логова не убивает. Ежели хранильник позволит Кудеславу заподозрить себя даже в непрямом пособленьи Векшиной гибели — конец всему и без того хлипкому замыслу гибелью этой самой Мечника удержать.

Но это по обычной людской мерке. А что способен злоумыслить такой могучий кудесник да какую может он порчу навести на ильменку — то небось и богам не угадать наперед. Векша вон, к примеру, и так поскуливает, будто Кудеслав ее, купленную-перекупленную да рожать не способную, берет за себя из одной жалости только, и непременно вскорости бросит, потому как жалость — препона износчивая… Мечник уж язык о зубы вдрызг измочалил, уговаривая, только все уговоры — как вода в песок. Оно, конечно, бабий разум именно разумом-то называть и не следует, но такая глупость даже для бабы слишком глупа. А к Векше ведь и словцо-то это самое — «баба» — лепится плохо; в иных делах она и мужику нос утрет… Так не наслано ли? А если можно наслать такое, то и… О-ох!

Получается, и с собой брать нельзя, и одну оставить нельзя. И вообще, лучше бы поскорей убраться из волхвова обиталища. Так, может, вовсе не ездить в град? Если б же хоть по пути было… Но нет — лесная тропа, которою пробиравшиеся к себе на Волглу-Итиль хазары довезли до здешних краев Векшу, тянется чуть ли не через самое Белоконево подворье. Есть, конечно, еще и речной путь, но водяная дорога больно длинна да многотрудна: долгонько придется петлять по лесным речушкам, прежде чем боги дозволят выбраться на Мету, а по ней — к Ильменю. Да еще позволят ли боги случиться такой удаче? На реке не шибко-то спрячешься, и опасное место, плывя, не обминешь…

Нет уж, вдвоем через места, где нередко пропадают даже большие отряды, все-таки безопаснее отправляться суходольем. И стало быть, как ни верти, а придется тебе, мил-друже Кудеславе, до окончательного отъезда хоть на денек со хранильникова двора да выбраться — хотя бы чтоб раздобыть коней для дальней дороги (у хранильника брать нельзя, тот может порченых всучить — не из хитрости, так с досады). Да и увильнуть от прощания с названым отцом и с родительским очагом — то вовсе нехорошо будет, не по-людски. После такого, поди, станет невмоготу глядеть на собственное отражение в стоячей воде (именно в стоячей, спокойной, позволяющей видеть даже выражение глаз)…

И еще, кстати… верней, некстати… Коли удастся (помогите в том, боги!) сберечь ильменку до окончательного отъезда, то именно отъезд-то и станет для нее самым опасным. Верней, не отъезд даже, а первые день-полтора пути. К примеру, снова ж таки невесть чья стрела из кустов. Нет, не до смерти. Но так, чтоб «выживет — не выживет» мгновения бы решали; чтоб ты, Кудеславе, обо всем прочем враз позабыл да кинулся искать для любви своей исцелителя. Спасителя. Ведуна. А к кому из ведунов при такой беде успеется тебе за подмогой скорее, чем даже к Звану-кователю? И чего он, ближайший этот, стребует за спасение Векши? Так-то…

Время шло, ничего умнее «и так плохо, и эдак не лучше» Мечнику не придумывалось… В конце концов он решился рассказать о своих сомнениях Векше. Конечно, не обо всех и очень осторожно. Уже ведь бывало, что ильменка с перепугу кидалась не в ту сторону (не назад, а вперед то есть). Потому, рассказывая, Кудеслав упирал не столько на опасность, сколько на «негоже дозволить хранильнику оборотить-таки дело к его неправедной выгоде».

И Векша сказала:

— Поезжай в град один. Не бойся. Он, этот-то, не отважится мне сильное зло учинить, знает же: если со мной что, так ты на него сразу подумаешь. Он исподволь попробует, малостью… А таким, если не врасплох, меня не взять… даже ему. А я настороже буду. Ты не сомневайся, ты езжай. Только возвращайся быстрее, ладно?

Это она так сказала после Мечниковых истовых клятв, будто для него самого поездка безопасна — не станут покушаться на жизнь того, кого еще надеется удержать вся община, и волхв поперек себя выкручивается в попытках сберечь хотя бы тень прежней дружбы…