Крысиные гонки (СИ), стр. 421

— Не знает никто!.. — понизив голос, наслаждаясь монополией на «тайное знание», вещает Никишина, — Говорят, вроде как «на спецзадании»! Говорят, вроде как «охраняет деревню в скрытом дозоре». А кто грит — послан в Никоновку, штоб привлечь сюда Григория Даниловича с отрядом, чтоб лично всё обсказать! А между собой говорят…

Все опять сдвигают головы; и бабка опять конспиративно понижает голос:

— …что стрелил его Борис Андреевич, потому как сильно им недоволен…

Бабка понимает, что сильно рискует, пересказывая сплетни и слухи — но жажда чувствовать себя самой информированной превозмогает всё.

— …что не воспретил вывезти всё из общественного анбара; не воспрепятствовал, значит! Вот — и такое говорят!..

— Ах ты ж!.. А что, и такое может…

Обсуждение деревенских раскладов пошло на следующий круг.

Богдановы. Банька.

Тесно и темно. Пространство крохотной парилки, она же помывочная, освещается потрескивающей и немилосердно коптящей самодельной масляной лампой: фитиль, закреплённый в плавающей пробке в литровой стеклянной банке с отработкой, то и дело норовит потухнуть; и тогда его приходится вновь поджигать лучиной из топки печки.

Хорошо ещё, что есть печка-каменка, от неё исходит приятное тепло; тут же, на полу, грудой — сохнущие дрова, от которых в тесном помещении невыносимо сыро. И сильно топить нельзя, нельзя и заранее, впрок насушить дров — зайдёт кто-нибудь из Филатовых: Галина Ивановна или Филипп Николаевич, а то и сам Лёнька-«Тигр» прибежит с казармы проведать своих домашних — возмутятся «Нефига себе вы тут тащитесь!» — и заберут сухие дрова…

На печке, прямо на её стальном, покрытом рыжей окалине кожухе каменки, поджаривается порезанная неровными ломтиками картошка. И вообще — тесно; в помещеньице втиснуто много вещей — всё, что Филатовы разрешили взять с собой из бывшего их дома. Всё, что им показалось ненужным. Выселили в баньку — после расправы Хронова над Ильёй. Даже не в маленькую комнатку в доме — в крохотную баньку, «чтоб не видеть ваших поганых рож!» — это им-то, кто без разговоров пустили к себе «на подселение» в и так-то крохотный дачный домик из двух комнат «эвакуированных» из Оршанска Филатовых…

Теперь он их полностью, домик — Филатовых. И даже сами они, в свою очередь, пустили в маленькую комнатку «илотов» — пожилого уже мужика и его жену, которые им теперь вместо работников. А Богдановым, бывшим хозяевам, они «не доверяют»: «- Нехорошие вы люди, Богдановы! Если ваш сын на Командира возникал, власть его подрывать пытался — то и вам доверия нет! Живите пока в баньке, а по весне как Командир решит!»

И ходили слухи, что по весне «решение» по таким вот, «ущемлённым в правах», будет простым: всех переселят в бывший «лазарет» на краю деревни, и заставят работать на полях под охраной. Вот так вот…

— Саша… Саша! Позови Илью! Ильюшу позови! Почему он так давно не едет?! Позвони ему в общежитие… пусть приедет, видеть его хочу! Плохо, мне, Саша; душно!.. Пусть приедет — ведь каникулы у него!..

Ольге Сергеевне плохо; жар. Простуда? Вернее всего; но скорее — всё сразу: как началось это с того вечера, вернее, ночи, когда вызвавший Илью «на поговорить» Харон выстрелил ему в лицо из Осы; продолжилось с тяжёлой болезнью Ильи, когда он редко приходил в сознание, — так и после того, как Илью, вытащив из постели, слабого, но уже в сознании, привязав за ноги, утащили из дома за машиной, и, по слухам, убили где-то там… — так и свалилась Ольга; державшаясь до последнего именно помощью и заботой о сыне.

Шестилетняя дочка Оксана сидит рядом с матерью на краю полока, держит её за руку.

Она ничего не понимает в случившемся: почему вдруг вместо «домика» они тут, куда и зачем «увезли» старшего брата; почему прежде такие милые тётя Галя и дядя Филипп, жившие с ними и часто с ней игравшие, теперь её демонстративно не замечают, и с папой разговаривают такими злыми голосами; почему кушать теперь только поджаренную сладковатую картошку… Раньше Оксана любила картофельные чипсы; но теперь подгоревшая сухая картошка уже не лезет в горло; а на просьбу «молочка или хлебушка» папа только отводит взгляд…

РАЗГОВОР ПО ДУШАМ С ДЬЯВОЛОМ

Озерье. Бывший дом Темиргареевых, в котором теперь безраздельно хозяйничает бывший адвокат Вениамин Львович Попрыгайло.

За накрытым столом собрались «ближние», «актив сельской общины», как высокопарно выразился пропагандист-политтехнолог: сам Попрыгайло, староста, Мундель-Усадчий; разбавляет мужское общество красотка Мэгги, которую Борис Андреевич в последнее время стал время от времени «выводить в свет», ни мало не смущаясь деревенских пересудов и наличия жены.

На столе, покрытом бывшей праздничной Темиргареевых, а теперь порядочно заляпанной скатертью, открытые банки консервов «МувскРыбы», печенье, галеты, рюмки. Литровые банки с салатами. В трёхлитровой банке — мутная жидкость розоватого цвета с осадком на дне: разведённый, подкрашенный и подслащённый вареньем спирт. Ещё, в другой банке — компот.

Тут же, на столе лежит юристов пистолет-пулемёт Кедр с запасным магазином — Попрыгайло всегда настороже; он ненавидит бывшего владельца дома — Вадима; и обоснованно ждёт от него любых гадостей. Во дворе побрякивает цепью собака, кстати, купленная у заезжих коммерсов именно с целью охраны; кроме того есть и некая охранная сигнализация, пульт от которой, помаргивая зелёным глазком, лежит рядом с оружием. Ставни закрыты; всю роскошь стола освещает висящий на проводе от потолка плоский многорежимный светильник, дающий сейчас приглушённый, но ровный белый свет. Попрыгайло совсем не прост — у него много что есть; только он, сволочь, это не афиширует. Есть и чем заряжать светильник.

Все уже порядком навеселе, а обсуждение политики местного масштаба в разгаре:

— … Они ходят и ходят «на базарчик»! Ходят и ходят! — жалуется Мундель, по случаю праздника одетый в мятый светлый пиджак со значком Союза Журналистов на лацкане, — В том числе и те, кто разрешения не брал! Меняются, видишь ли, выгодно им! Никакого патриотизма; никакой — ик! — потребности жертвовать бытовыми удобствами ради… ик! великой цели! Ради… победы над биомассой, хоревской преступной кликой, скачущей на костях предков…

— Жалко тебе, что ли? — мутно взглянула на него Мэгги.

Она пьяна сильнее всех, но держится; на лице её хотя и собственноручно, но профессионально исполненный макияж; но тени под правым глазом осыпались, тушь с век частично размазалась, но она не обращает на это внимания. На ней ярко-красное короткое платье, оголяющее бёдра, и ожерелье на шее — то самое, с настоящими брильянтами, заработанное за лето, за сезон во французском Сан-Сере… На спине и на четвереньках, орально и анально — та старая французская сволочь, миллионер, которого она в тот сезон «экскортировала» на зависть таким же как он старым пням, против ожиданий, знал толк в извращениях, и отрабатывать зарплату приходилось по-полной, не только днём и вечером, «блистая» на пляже, яхте и «в обществе», но и по ночам, удовлетворяя самые разнузданные желания похотливого старичка. Зато по окончании сезона помимо «зарплаты» отблагодарил этим вот… Кому только показывать? Тут так никто и не понял, что это — не дешёвая турецкая бижутерия-стекляшки; что камни чистой воды и оправа от какого-то знаменитого голландца… Так зачем это всё было надо?? Виделось: вот она, завязавшая с прошлым, входит в ложу в Ла Скала под руку с молодым красавцем-миллионером, а может — и с отпрыском какой-нибудь старой дворянской европейской фамилии, — у них модно вливать свежую кровь в дряхлеющие жилы династий, — и ожерелье сверкает на гордой шее, — и кому какое дело, как оно «заработано»??

Но нет — занюханный домишко в богом забытой деревне; и эти идиотские разговоры — кто и зачем ходит меняться с пригорком, и чтоб «не пущать»… Уроды, нах… На ней платье от Сальваторо Феррагамо, оно стоило в своё время больше, чем вся эта сраная хибара бывшего мувского мента, где ещё висят по углам детские фотографии смуглянки Гульки и совсем ещё соплюхи её сестры Зульки. У неё на шее ожерелье, за которое можно было бы купить всю эту говённую деревню вместе с её жителями — а толку?? Пьяный юрист пялится на её грудь так же, как если бы она была просто в дешёвой ночнушке; и уже дважды пытался положить руку на колено… А Боря, сволочь, только скалится. И этот мутный урод Мундель, от которого так по-прежнему и несёт какой-то затхлостью. Гад, хоть бы одеколоном каким пользовался, что ли! Сама она благоухала настоящим Jadore от Шанель; из флакончика, в котором, если встряхнуть, блестящей мутью растекались блёстки золота… Хоть бы, падла, рыбу из банок в тарелки переложил — нет, как свинья… До чего ты докатилась, Мэгги, Мэгги, Маша…