Испытание на верность (Роман), стр. 53

— Назад подадимся, в деревеньку, где стояли. Есть там одна вдова не вдова, не наше дело, бабка, одним словом. Договорился я с ней, примет нас. За отца с сыном сойдем. Зиму как-нибудь пересидим в тепле. Конечно, дровишек, то-се самим готовить придется. А там на Украину подадимся. Немца бояться нечего, немец хоть и хвашист, а всех подряд, под одну гребенку стричь не станет. Нет ему ниякого резону хрестьянина изводить… А коммунии к тому времени и духу не будет, так что дезертиры не дезертиры — все одно будет. Немец — он силен, сам видишь, жмет без передыху. На меня положись, не подведу.

Листовочки-то помнишь? Которые дурни были, те попались с ними, а я приберег. Вот она где у меня, милая… — Знобыш похлопал себя по груди. — Лежит. А между прочим, в ней сказано, чтобы все украинцы возвращались на свою землю, потому что немцы с нами не воюют. В случае чего — покажем…

Коваль, слушал его, и страх прямо-таки леденил ему душу. В самом деле, куда ни повернись, везде труба: свои не подстрелят, так немецкую пулю в бою найдешь. Что немец силен, наслушался, пока стояли в укрепрайоне. Да и Знобыш — пройдоха, ухватил прямо за глотку — не отвяжешься. Скрутить бы его, да разве он дастся? Знает, что за такие разговоры бывает, в живых свидетеля не оставит. Пырнет штыком — и ходу! Кто его станет ловить в такой суматохе?!

— Ото, бачишь, гай начинается… — Знобыш цепко схватил Коваля за руку. Пальцы были сухие, жесткие, будто костлявые. — Отойдем, будто по нужде, будто живот скрутило… Ты еще не знаешь, а я испытал: жизнь, она вот как дорога. Прижмет — сапоги лизать готов, только бы жить. Поймешь сам, спасибо потом скажешь…

И Коваль поддался, уступил: может, и в самом деле лучше пересидеть зиму? В кустах они пригнулись, прислушались, не идет ли кто за ними следом. Колонна текла по дороге с шорохом, стуком, лязгом. Никому не было дела ни до Коваля, ни до Знобыша, которого почти никто в роте не знал как следует.

— Пошли, — выпрямляясь, сказал Знобыш. — Москали сами придумали советскую власть, нехай сами ее и защищают. А мы погодим. Нема дурных.

* * *

За все время службы Крутова это был первый случай дезертирства на его глазах. Но сейчас уже ничто, кажется, не могло его удивить. Ему тревожно, тоскливо. Жить хочется, ведь еще ничего не изведал в жизни. Так много планов…

В его заплечном мешке помимо всего прочего этюдник с красками. В походе каждый килограмм дает о себе знать, и Крутова давно подмывает освободиться от лишнего груза, да все не хватает решимости. Краски для него не просто материал, а кусочек его прежней жизни, надежд, мечтаний. Попробуй выбрось! А что-то делать надо. Крутов достал этюдник.

«Белил у меня два тюбика — хватит одного, сиенн — тоже, я их расходую мало», — рассуждал он, перебирая краски.

Ему не надо рассматривать этикетки и читать их, он все свои краски знает на ощупь по весу, по форме и величине тюбика, как слепые узнают своих.

— Ты что хочешь делать? — неожиданно спросил Лихачев.

— Выброшу лишние, нести тяжело, — признался Крутов.

— Которые лишние, давай мне, — вмешался Сумароков.

— Поровну поделим — и будет незаметно, — сказал Лихачев.

Милые мои друзья! У Крутова на глазах навернулись слезы. Он ничего не успел сказать. На дороге остановилась полуторка с имуществом. Наверху сидели и лежали бойцы. Из кабины высунулся человек, крикнул:

— Позовите командира роты!

Пулеметчики по голосу узнали Матвеева, передали по цепи: «Командира роты к комиссару полка!» Туров подошел, и они стали разговаривать вполголоса.

— Это какая рота, четвертая? — раздался с машины писклявый голос, по которому Крутов безошибочно узнал Лаптева, клубного художника. Вот кстати!

— Женька! — крикнул он. — Ты откуда здесь?

— А это наша машина, клубная, — ответил Лаптев. — Ну как ты тут, тяжело?

— Женька, — торопливо заговорил Крутов, — будь другом, возьми мой этюдник, а то у нас пулемет, тяжело и так…

— Давай его сюда, быстрей!

— Только сохрани, слышишь, я потом у тебя его заберу.

— Понятно, сохраню!

Крутов рад, что так хорошо все получилось, и крепко пожал Лаптеву руку: «Будь здоров, дружище!» И пора, машина тронулась по дороге, не зажигая фар.

— Вот и хорошо, — сказал Лихачев. — Все равно, пока не станем где-нибудь, едва ли они тебе потребуются, эти краски.

Глава пятнадцатая

Жизнь не баловала генерала Горелова. Молодые годы его прошли во Владимире: там он учился в гимназии, а потом нанялся в типографию, сначала крутил ручку печатного станка, а приглядевшись к делу, встал за наборную кассу. Типография выпускала небольшую газету, работа была горячая, приходилось прихватывать и вечера, но зато было интересно узнавать новости из первых рук, горяченькие. Может, проработай он десятка два лет, и набил бы оскому, наглотался бы свинцовой пыли и познал бы другую сторону этого тяжелого, по сути, труда, но разразившаяся мировая война оторвала его от наборной кассы, Природный ум, смелость, приличное для того времени образование помогли ему успешно закончить полугодовую офицерскую школу и пройти в царской армии путь до штабс-капитана.

Больше, чем какие другие сражения этой бесцельной и губительной для народа войны, его внимание привлек брусиловский прорыв. К этому времени Горелов занимал должность командира пехотного батальона, вникал в существо тактики, понимая, что посредством искусного использования ее приемов можно достигать цели с меньшими жертвами, и сразу проникся уважением к человеку, который нашел смелость отбросить устоявшиеся каноны, отверг шаблонное планирование операции. Брусилов основные надежды возлагал не на свой гений, а на мощь артиллерии и сметку, храбрость, преданность русского солдата. Да, этот сухощавый, подтянутый генерал умел не только мыслить крупными категориями, но и прекрасно понимал душу простого солдата. Он не чуждался общения с рядовыми и младшими офицерами, умел сочетать отеческую заботу о них со строгостью, и армия поверила в него, поверила в конце войны, когда, казалось, все и вся зашли в тупик и будущее виделось мрачным и безнадежным. Этот прорыв был последней вспышкой воинского гения в царской армии, еще раз подтвердивший высокие боевые качества русского солдата.

Горелову не довелось увидеть затухания этой операции. Осколок немецкого бризантного снаряда, тяжелая контузия надолго уложили его на госпитальную койку. На ней он встретил весть об отречении царя от престола, а потом и весть о свержении Временного правительства. С идеями революции он познакомился давно, когда помогал набирать и тайно печатать запрещенные листовки и брошюры. Может, поэтому не было у него колебаний, с кем и чему служить, когда Губком направил его в Красную Армию. С тех пор судьба его неотделима от армии.

Сидя в кабине полуторки, он сейчас думал только о делах армии, был озабочен только судьбой своей дивизии. О чем другом мог думать одинокий человек, никогда не имевший семьи? Все свои незаурядные способности, энергию он отдавал службе. Двадцать лет он учился сам и учил войска ратному делу. Учил, воспитывал, непроизвольно воспроизводя в своей практике методы и приемы лучших полководцев России. Его детьми были стриженые, неловкие на первых порах новобранцы, им он отдавал весь нерастраченный в молодости жар сердца. Другой жизни, помимо армии, он не знал, чуждался ее, зачастую скрывал свою тоску за внешней резкостью, грубоватостью. Сознание, что он одинок и ему нечего терять, придавало его суждениям некоторую независимость. Он не терпел лжи, заискивания, был честен в большом и малом, и когда слышал, что кто-то говорит о другом за глаза плохое, мог оборвать его резким, как пощечина, словом: «Трус!», невзирая на то, что мог испортить отношения с этим человеком навсегда.

Он не щадил себя ради службы, не чуждался тягот, которые выпадали в походах и учениях. Мало кто знает, как ему досталась благодарность маршала и хорошая оценка, которую получила его дивизия на учениях округа осенью сорокового года. Три дня переходов, встречных боев, трое суток постоянного напряжения без сна и отдыха вконец измотали его. Он едва держался на ногах, хотя обладал редкостной работоспособностью. Просто есть предел человеческим силам. Перед решающим «наступлением» он позволил себе небольшой отдых: отдав штабу необходимые распоряжения, постелил под навесом у коновязи охапку сена и улегся, подложив под голову седло. Но едва сомкнул глаза, как подошел военком Шмелев.