Конь рыжий, стр. 17

Я взволнованно кончил. Опершись о плечи товари­щей, легко выпрыгнул бывший преображенец и отвечает охрипшим митинговым голосом: – «Всё нам старые песни поете, а эти песенки мы слушали три года, только я вас спрошу, за три года сколько наших товарищей их уже не слышат? Они вот в этих окопах перебиты, а за что перебиты, скажите нам? За измену генералов Мясоедова да Сухомлинова, за измену бывшей царицы да Гришки Распутина, за то, что мы все Карпаты без винтовок излазили, за то, что нашего брата, как вшу, там губили без снарядов, а теперь вот, оказывается, вы достали снаряды, чтоб разгонять нас, когда мы, как братья, идем к нашим немецким товарищам и не хотим никакой войны. И вы, пожалуйста, нам не рассказывай­те про германский штаб, потому что через эти окопы мы не к штабу в гости ходим. А вот это вы видели?» – яростно вскрикивает преображенец, перевертывая свою ладонь и показывая мне свои мозоли, – «и у них в окопах эти мозоли есть, а мозоль мозолю брат!». – И я вижу, что он верит в это и что его нельзя разуверить, что мозоль мозолю может стать и не братом. – «Что же, у них еще нет революции, что сидит еще эта самая Вильгельма? Не усидит, не беспокойтесь!» – зловеще кричит оратор, – «также полетит, как и наш Николашка, только вы его вот не поддерживайте, этого Виль­гельму-то ихнего! А вы поддерживаете, вызываете про­тив нашего же брата артиллерию, а мы этого не допу­стим! Да! Вам с Милюковым да с Корниловым Дранданела нужна, а я вот критически заявляю, на хрена нам эта самая Дранданела? Нам хоть похабный, хоть дере­вянный, а подавай мир, вот что!».

Но и я в ярости, я кричу: – «Довольно болтать, Кривцов! Сам не знаешь, что несешь… Дранданела…».

– Я-то знаю, что несу, а вот вы-то знаете ли? – спрыгнув в окоп, угрожающе бормочет впалыми губа­ми вспотевший преображенец-большевик.

Из окопов в землянку я ухожу подавленный одино­чеством и бессильем. С каждым днем в окопах, будто на вахте океанского корабля, мы видим, как покачнув­шееся судно империи дает всё больший крен, как вслед за тылом угрожающе накреняется и фронт и еще один хороший ветровой удар и всё, перевернувшись, пойдет ко дну. Но самое страшное, что не видно и дна, что всё утонет в мутной кровавой бездонности.

VIII

– Смена! – кричат солдаты, торопясь, подпоясы­ваясь, разбирая винтовки. По ходу сообщения уже идет знакомый батальонный командир Малмыжского полка с улыбкой, говорящей: «сам знаю, что ждете не дожде­тесь, ну, вот мы и здесь».

Малмыжцы располагаются в окопах, землянках, блиндажах, а мы с чувством предвкушаемого наслаждения отдыхом, уходим по длинным, грязным ходам сооб­щения. Как следует выспаться, как следует вымыться, как это хорошо! А главное, проснуться завтра не в окопе, а в хате и спросонья даже не поняв, где ты, уви­деть солнце, какой-то сад, какие-то деревья и косые колеблющиеся от ветра тени на белой стене. Это и есть

счастье!

Под Клишковцами квартирьеры ведут нас в ночной темноте, кто-то впереди несет смоляной факел, багрово освещающий нам путь, позванивают котелки, штыки сцепившихся винтовок; на тихих сельских улицах мы расходимся по хатам спать на лавках, на кроватях, на печах.

А на завтра, в сельской школе – в офицерском со­брании уже гремит полковой оркестр. За длинными столами – полковые товарищи, оркестр глушит голоса, чоканья, звон стаканов, вилок, ножей. Хорошо быть во­енным, обедать под полковой оркестр, пить водку и знать, что целых две недели отдыхаешь, как хочешь!

В хате капитана Лихаря, увешанной разнотонными, пестротканными бессарабскими коврами, после обеда открывается железка. Офицеры проигрывают хрустя­щие бумажки свежего жалованья, пьют местное вино, курят, разговаривают о приказе верховного главноко­мандующего генерала Корнилова, восстанавливающем на фронте смертную казнь, о Керенском, о надвигаю­щемся большевизме, о разложении полка, о скором воз­вращении раненого командира полковника Симановского.

Среди говорящих о политике больше других горя­чится, обычно спокойный, толстоплечий прапорщик Ду­кат. Раскуривая трубку, он взволнованно ходит по хате. А за железкой в игрецкой страсти бледнеет проигры­вающийся капитан Лихарь. Но вот входит улыбающийся румяный Фатьянов.

– Общий поклон, господа, руки не подаю, у меня трипер.

Фатьянов неизменно в хорошем расположении ду­ха. Он садится между Лихарем и Юрко и, играя в карты, отрывается лишь, чтобы подсмеяться над пат­риотическими волнениями Дуката.

– Да, бросьте, Дукат, ваши формулы: «гибель России», – морщится Фатьянов, будто он закусил ли­мон, – во-первых, России, вероятно, не так-то уж легко погибнуть, да и вообще, что такое за штука, эта «ги­бель»? Может, это даже не так уж плохо? Всё-то вы, господа-демократы, жалеете, а попробуйте не жалеть и проще думать. Я вот только и жалею, что не могу сей­час опять съездить в Хотин к девочкам, ей-Богу, – посмеивается Фатьянов, скаля ровные зубы, – и в революции, Дукат, победим мы, большевики, те, кто проще думают и ничего не жалеют.

– Нет, Фатьянов, твои большевики, конечно, сво­лочь, – открывая перед ним девятку говорит капитан Лихарь. Капитан улыбается, мечет банк, капитан от войны устал так же, как устали солдаты, он растерял себя по окопам, он давно уже только ловчится и ему на всё плевать: большевики, так большевики!

– Но, знаешь, этим бестиям не откажешь в переживаньице, – продолжает Лихарь, – я, вот, например, на свои деньги принципиально в карты не играю, неин­тересно, играю всегда на казенные. Так вот и твои большевики. Проиграют? Труба. Зато, если выигрыш, подавай сполна наличными! И что там Дукат не тол­куй, а пройтись с красной тряпкой по Европе, это тоже стоющая перспектива! – и сделав полный глоток вина, Лихарь с мечтательным озорством добавляет, – а пред­ставляю я, как рассадили бы эту старую ж…. Европу, наши «товарышшши-гражданы»!

IX

Низкорослый, на кривых ногах, в солдатской шине­ли, украшенной беленьким Георгием, с черной повязкой на щеке, полковник Василий Лаврович Симановский при­ехал в полк, не долечившись от раны. Он принимал полк на широком лугу. Все знали о близости полковника к генералу Корнилову. Именно его назначил Корнилов в весеннем наступлении командовать Кинбурнским полком при прорыве у Тарнополя. И за этот прорыв, когда Ва­силий Лаврович шел в атаку впереди полка и был ранен в голову, он и получил беленький крестик.

Знакомясь с новыми офицерами, полковник пытли­во вглядывался в лица и говорил тем тенористо-певучим говором, какой есть только у природных украинцев. По его приказу я сдал командование второй ротой и принял назначение полевым адъютантом. Ежедневно об­ходя с полковником окопы, я часто слушал его рассказы о Корнилове, перед которым полковник благоговел. А в штабе по вечерам мы обдумывали меры удержания полка от дальнейшего развала. Полковник придумал: немедленный отпуск в тыл всех замеченных в больше­визме. Многие уехали. Но главный противник, унтер-офицер Хохряк, от отпуска наотрез отказался.

Рябой, скуластый, рыжий, с тяжелыми узловатыми руками и бегающими буравчиками глаз, этот перемет­нувшийся в большевики молодой жандарм был крайне опасен. С начала революции, учуяв правильную линию восхождения, он из тыла приехал на фронт и кинулся в самые отчаянные большевики. Из полкового комитета продвинулся в дивизионный, потом в корпусной. Всё в Хохряке говорило о нечеловеческой цепкости. В раз­вале фронта он делал большую и страшную карьеру.

Когда на отдыхе он созвал вооруженный митинг дивизии, полковник в противовес ему вызвал корпусно­го комиссара социалиста Суздальцева.

У голубоватой церкви, переливаясь солдатскими па­пахами, колышится митинг. В ветре напружились крас­ные полотнища с самоуком выведенными лозунгами:

«Смерть буржуазее», «Да здравствуе Ленин!», «Долой войну!». И на сколоченную трибуну лезут окопники, говоря речи одна другой злее. Но всё ж, в ожидании Суздальцева, про смерть врагам народа соловьистей всех поет Хохряк, он настраивает толпу, как рояль, рассказывая про товарищей Ленина и Троцкого, кто трудовому народу предлагают, братаясь с немцами, кончать войну.