Черный тополь, стр. 73

Какая-то странная, мимолетная улыбка пристыла на губах Демида.

С тоской поглядел на свою фотографию. Пышные кудри, большие открытые глаза. На фотографии, конечно, не видать цвета глаз, но он знает и так, какие были у него синие глаза. Теперь один, да и тот уже не такой ясный.

Демид развернул толстый кусок бархата.

– Ай, господи, да прибери ты мои косточки горемычные! – истошно завопила мать, глядя на шевелящийся кусок бархата. – Разор пришел, анчихристов разор! Что делаешь-то, Демушка? Побойся бога!

Демид бросил ткань, повернулся к матери:

– Откуда у вас столько вещей? Пачки денег? Откуда?

– Без тебя нажито, ирод. Без тебя!

– Со своего хозяйства вам никогда бы не набить сундуков, вот что я хочу сказать. Никакой «батюшка» такого золотого клада не оставил. Может, Филимон ограбил кого?

И, глядя на вещи, на сверкающее золото в первом сундуке, на груду пачек бумажных денег, не имеющих теперь никакой цены, покачал головою:

– Своим хозяйством столько не нажить!

– Своим! Своим нажили! – крикнула мать. Щеки ее спустились вниз, взгляд черных глаз стал безжизненным, тупым, как у старой коровы. – Царские золотые скопил еще Прокопий Веденеевич!.. Своим горбом нажили, вот что! До переворота нажили. Свекор копил деньги, чтоб купить конный завод, поставить мельницу, маслобойку… Да переворот помешал. Чтоб они провалились – и красные, и белые! А потом Прокопий Веденеевич, покойничек, золото завещал…

И сморкаясь в грязный фартук, вся согнувшись, тихо всхлипывала. Она не сказала, кому завещал золото свекор. А ведь это Демидово золото!..

«Ничего! Я на нее сумею повлиять. Сползет с нее кержацкая скорлупа», – уверил себя Демид и ушел таскать дрова и воду в баню. С сегодняшнего дня он начинает новую жизнь – настоящую. Каким же слепым кротом он был в своей молодости!

После бани он сбреет себе усы, вырядится в те бриджи и сапоги, что не успел обновить двенадцать лет назад, возьмет свой баян, и они пойдут с матерью к Иришке-моднице. Но прежде всего он повеселит Марию. Конечно, пусть и у ней с ребятами настанет праздник. Что она такая печальная? Жить надо, черт побери! Жить. Сила в руках и ногах есть, мозги работают. Что еще нужно? У него есть дочь Полюшка. Он и дочь порадует. Но как быть с золотом? Сдать его без лишних слов государству?

«Ну, заварил я кашу».

В большом чугунном котле, вделанном в каменку, ключом закипела вода. Камни накалились докрасна. Жару и воды хватит на десять человек. Баня устроена по-белому. Дым из каменки уходит в трубу. Стены побелены, потолок для парки в два яруса. Шайки деревянные, ковш железный, еще тот самый! Как долго живут вещи, удивительно!

VI

Вечерело. Филимониха вышла на крыльцо, уставилась на закатное солнышко, перекрестилась.

Демид уходил в баню с бельем, сапогами, костюмом.

– Да что ты, мама, такая унылая? – спросил он, задержав ногу на приступке крыльца. – Я же тебе говорю: жить будем веселее, в открытую. Да еще так, что и другим завидно будет. Сходи за Марией с ребятами.

– Власти не раскулачили – сынок возвернулся, раскулачил, – как бы про себя проговорила Филимониха, уставившись на красное закатное солнышко.

– Опять за рыбу деньги! Я же сказал: покончено со старым. Что ты за него цепляешься? Живут же люди. И мы будем жить.

Вздох отчаяния вырвался из груди Филимонихи, но сын будто не заметил ее вздоха. Насвистывая песенку, ушел в баню. Филимониха проводила его сумрачным взглядом.

«Ишь, как распорядился, – ворочалась тугая старческая мысль. – Моим добром – Марьиных голодранцев обделять да утешать. Моими деньгами да ихние голодные рты насыщать, ирод проклятущий. Не знала, что ты таким уродишься».

Она его проклянет. Не будет ему покоя ни днем, ни ночью. Но как же золото? Бархат? Куски шелка?

«Все, все раздаст! Завтра буду голая и босая, осподи! Прибери мои косточки, мать пресвятая богородица!..»

Теперь она знает, что ей делать. Надо спешить, пока сын в бане. Все равно сын лишил ее самого ценного – золота. Ее золота!..

Вернулась в избу, стала на колени перед иконами и сухим, трескучим голосом, как хруст сосновой лучины, минут десять читала молитву, чтоб бог простил ей все земные грехи да отворил бы перед ней, великомученицей, златые врата рая. Багрянец заката падал ей на пергаментно-желтую кожу. Растрепанные волосы свисали на висок космами, отчего старуха смахивала на какое-то неземное чудовище. Костлявая спина, выпирающая из-под кофтенки, земно кланялась, а лоб стукался в пол. С переднего затемненного угла смотрели на нее едва видимые лики святых угодников с огарышками незажженных свечей.

– Проклинаю анчихристову душу! – вырвалось из ее груди со старческим хрипом.

И сразу же наплыло давнее, ее девическое. Отцовский дом Романа Ивановича Валявина; тройка на масленую неделю, свекор Прокопий Веденеевич, от которого родила Демида… Тополевое радение… Откровение Прокопия Веденеевича в бане, когда он указал Меланье на тайник с золотом, и она тогда поклялась, что золото сбережет до возрастания Демида, но так и утаила от Демида – не комсомольцу же проклятущему отдавать!..

Для нее не существовало ни людей, ни деревни, ни ее трех дочерей и единственного сына! Вымри весь мир – она и бровью не поведет: была бы она жива и ее состояние, нажитое покойным Прокопием Веденеевичем за долгие годы скопидомства. Она совсем запамятовала, какую клятву дала свекру!..

Демиду и в голову не пришло, какие чувства обуревали мать, когда он ушел в баню. С какой ребяческой радостью хлестался он березовым веником, покряхтывая, подбадривая себя, довольный, что истопил баню.

– Теперь мы будем беленькими, – смеялся Демид, нахлестывая спину. – Ах, как хорошо! Так ее, так ее! Еще, еще!..

Спустился с полка, окатился холодной водой из шайки, отпыхтелся и опять полез с веником, поддав ковшик горячей воды на каменку.

Клубы горячего пара обволакивали его всего. Свистел веник, и горячие прилипающие березовые листья приятно щекотали ложбину спины.

Мылся он часа полтора. В бане стало совсем темно, и он зажег керосиновую коптилку на окошке.

От слежавшегося в сундуке белья несло запахом кожи.

Не успел натянуть бриджи, как со стороны дома раздался визгливый пронзительный голос:

– Ай-ай, ма-атушки!..

Демид выскочил из предбанника. К воротам калитки от крыльца бежала. Иришка.

– Ирина! Ирина! Что ты?

– Ах, боже мой, мать повесилась!..

Босоногий, по снегу, в какие-то секунды Демид пролетел от предбанника до крыльца. Одним прыжком перемахнул через ступеньки, влетел в открытые двери сеней и избы – и откачнулся на косяк. Прямо перед ним, загородив проход в передний угол, свешивалось с бруса неестественно приподнятое над полом тело матери. Голова ее откачнулась набок, рот открылся, и пена скопилась на губах.

В мгновение Демид подхватил тело, приподнял на руках, нашаривая узел на шее. Но узел не поддавался. Бешено колотилось сердце, словно пыталось разорвать ему грудь. Он звал мать, бормоча что-то бессвязное, одной рукой стараясь дотянуться до бруса и развязать бечевку. Когда поднялся на табуретку, не отпуская тело матери, мертвая рука, случайно приподнятая его локтем, сорвалась, ударив его по щеке.

– Мама! Мама! – вскрикнул он, развязывая узел на брусе. – Иришка! Иришка!

Но Иришки и след простыл.

Уложив легонькое, сухое тело матери на кровать, скинул петлю с шеи, приложился ухом к груди: ни вздоха.

Вскоре прибежала сестра Мария с такими испуганными черными глазами, каких он никогда у нее не видел. За Марией – Фроська, Санюха Вавилов, а потом наполнилась вся изба.

В тот же вечер, когда старухи обрядили тело матери в чужое нарядное платье с кружевами, Демид пригласил в горницу председателя сельсовета Вихрова, старого Зыряна, участкового Гришу, Павла Лалетина и старого учителя Анатолия Васильевича Лаврищева, отбывшего полный срок наказания и возвратившегося снова в Белую Елань.