Черный тополь, стр. 70

В обеденный перерыв в коллекторскую к Агнии зашел Матвей Вавилов – нескладный, долговязый мужчина.

– Я про Демида Боровикова, – начал Матвей, усаживаясь возле стола Агнии. – Такого таежника, как он, не сыскать. Надо взять его к нам в партию – ко мне в отряд. Нам же рабочие во как нужны. Позарез! Как ты на это дело смотришь, а?

За окном – всклоченное, пасмурное небо. Тучи ползут так низко, словно сейчас вот спустятся на землю, и станет темно и сыро. И настроение у Агнии такое же пасмурное. Какое ей дело до Демида? Будет ли он по-прежнему работать в леспромхозе или у геологов – ей решительно все равно. А Матвей долбит:

– С Двоеглазовым разговаривал. Ты слушаешь?

– Ну?

– Говорю: с Двоеглазовым разговаривал. Обрисовал ему всю картину Демида, как и что. Загорелся! Такого, говорит, нам вот как нужно, – Матвей резанул ладонью по выпятившемуся кадыку. – Слышь, поручил, мне сосватать Демида и как можно скорее. Завтра я махну в Лешачье. Ты тут поторопи, чтоб Демид поскорее оформился.

– С чего это я буду торопить его? – рассердилась Агния.

– В наших же интересах!

Агния сидела, как на угольях.

И каково же было ее удивление, когда она вечером дома не застала Полюшки и мать, Анфиса Семеновна, скептически поджав губы, сообщила ей, что Полянка совсем выпряглась и самовольно ушла к Боровиковым.

Тут-то Агнию и взорвало:

– Самовольно! А ты что смотрела? – накинулась она на мать. – С девчонкой совладать не могла. Дала бы ей, чтоб у нее вся дурь выветрилась из головы.

Анфиса Семеновна моментом выбежала из дому и через некоторое время приволокла Полюшку за руку, всю в слезах, растрепанную, немало оскорбленную буйной бабушкой, но по-прежнему непреклонную.

Со двора забежал Андрюшка – черноголовый, в тужурчонке по пояс, в рваных штанах, глянул на Полюшку да и сказал:

– А что ее держать? Пусть уходит к своим Боровиковым.

– Молчи ты! – прикрикнула Агния.

Черные едучие глаза Андрея засверкали, как у звереныша.

– Молчать не буду! – крикнул он. – Если она Демидова – пусть и убирается к Демиду-дезертиру!

– Ты сам убирайся отсюда! – У Полюшки враз высохли глаза. За отца-то она сумеет постоять. – Двоечник!

– Я вот тебе как поддам!

– Брысь! – оттолкнула Андрея воинственная бабушка. – И не стыдно тебе? Полмужика скоро, а с девчонкой связываешься! А ты смотри у меня, задира. Не лезь к нему.

Андрюшка проворчал нечто не весьма внятное, провел рукой по углисто-черным волосам и с достоинством покинул избу.

Агния смотрела ему вслед… До чего же он лицом похож на Степана!..

II

Филимониха собирала на стол обедать. Собирать-то особенно нечего было. Нарезала треугольными ломтиками черный хлеб, состряпанный из овсяной муки напополам с пшеничными охвостьями, поставила в щербатой тарелке квашеную капусту с огурцами, разлила в две алюминиевые тарелки жидкую картофельную похлебку, заправленную конопляным маслом, пережаренным с луком, – вот и все сборы.

Демид сидел возле окна на лавке. Щека его, рассеченная во вчерашней драке, запухла, и ссадина затянулась коростой. В подглазье накипел синяк, и зрячий глаз подпух. Губы, разбитые увесистым кулаком Филимона Прокопьевича, неприятно вздулись, и верхняя поднялась к распухшему носу. Голова у него страшно болела: не пошевелить. Шею будто кто свернул.

Нет, он не раскаивается в том, что сделал вчера.

Глаз Демида уперся в стену возле дверей. Там висит чудесная двустволка, из штучного производства «геко», с которой он охотился до побега из Белой Елани. Такую двустволку редко встретишь. И на зверя и на птицу – без осечки. Кто же ею пользуется теперь? Конечно, Филимон Прокопьевич. Демид ее возьмет. На двустволке кожаный патронташ на полсотни патронов в два яруса, сумка кожаная, изрядно потасканная. Все охотничье снаряжение Демида.

Демид снял двустволку с патронташем и сумкой и понес в горницу.

– Куда ты, Демушка? Сам завладал двустволкой-то, – всполошилась мать. – Оборони бог, он за двустволку пришибет тебя.

– А ты вот что мать: кончай с ним. Нечего ему делать в нашем доме.

– Дык он и так бывает наездом. Как приезжает, так больше с Головешихой прохлаждается.

– Пусть туда и катится! Здесь ему делать нечего. – И, глянув на мать, на ее рваную юбку и кофту, поинтересовался: – Что у тебя в тех двух сундуках в горнице, на которых я спал сегодня?

– Дык что, барахлишко.

– Открой. Посмотрю.

– Что ты, Демушка? Нечего смотреть-то. Рвань разная.

– Слышал, ходила по миру?

Филимониха всхлипнула в грязный фартук.

– Ходила, Демушка, ходила. Как солнышко пригреет, так иду по миру, христарадничаю. Кто кусочек, кто гривенник, кто чем, и на том спасибо. Доченьки-то, ни одна алтын не занесла. У Фроськи ничего не допросишься, у Марьи – брать нече. Сама перебивается с куска на кусок.

– А Ирина как?

– Иришка-то? И! Милый. Та глаз ни разу не казала, Мызничиха.

Демид долго стоял в дверях горницы, что-то напряженно обдумывая. Жизнь начинать надо сызнова, на голом месте. Ну ничего!

Ушел в горницу, и вскоре оттуда раздался его хрипловатый голос:

– Где у тебя ключи от сундуков?

Филимониха вздрогнула, выронила краюху из рук прямо в тарелку с похлебкой.

– Я спрашиваю, где ключи?

Демид стоял в дверях. Бережно потирая ладонью лицо, глядел в спину матери. Та не обернулась и не пошевелилась.

– Ты что, мама?

– Я-то? Дык-дык ничего. Сердце штой-то зашлось. Ровно кто кольнул. Отдыхиваюсь. На ладан дышу, осподи. Знать-то, ноне господь бог приберет.

– Ты эту похоронную песню гони в отставку. Я вот поступлю в леспромхоз или в геологоразведку, заживем.

– Примут ли?

– Примут. Не беспокойся. Рабочие руки везде нужны. – И еще раз спросил, где ключи.

– Да где же они? Ума не приложу, куда я их засунула. Давай пообедаем. Суп-то остынет.

За обедом мать поднесла припасенную чарочку водки на похмелье. Демид выпил с удовольствием, повеселел. Говорил о том, как они хорошо заживут без Филимона Прокопьевича, что настанет такой час, когда на свой заработок он купит матери и новую кофту, и юбку, и еще кое-что.

– Кабы ночесь стол не опрокинули да печку, на неделю бы нам харчей хватило, – вздыхала Филимониха, дуя на алюминиевую ложку. – И пирог рыбий, и мед сотовый, и стряпню Лалетиных, и медвежатину Головешихи, все-то, как есть все, истоптали ногами. Измесили в грязь. Осподи! Утре собирала с полу, слезами заливалась…

III

Из ограды донеслись голоса Филимона и Мургашки.

Демид пересел на край стола, отодвинул от себя посуду. Ждал. Его черные брови, резко выделяющиеся на лице, сплылись к переносью. Предстояло выдержать еще одну схватку с Филимоном Прокопьевичем: последнюю.

Первым в дверях появился Мургашка в бешмете, словно Филимон Прокопьевич выставил впереди себя заслон.

На Филимоне черная борчатка с перехватом у пояса, пыжиковая шапка и шерстяные перчатки.

Не раздеваясь и не ожидая приглашения, уселись на лавку возле окна в пойму.

Начал разговор Филимон:

– Тэк-с, Демид Филимонович. Стыдно тебе аль нет опосля вчерашнего?

– Не мне, а тебе должно быть стыдно, – ответил Демид, заметно подобравшись на лавке. – Не я, а ты пустил мать по миру. Не я, а ты увел с надворья корову и нетель.

– Про мать, про коров разговор не ведем. Не тебе совать нос в мою жизню, как она происходит. Мать живет себе, я себе. Каждый на свой манер. Хозяйство вязало; нет хозяйства – развязались, и узелки врозь. Вот она какая планида нашей житухи.

– Что же тебе здесь нужно в таком случае?

– Про то будет разговор, зачем пришел. Опосля вчерашнего я покажу тебе из мово дома – порог и семь дорог. Катись по любой.

– Вот оно что! – Демид медленно поднялся с лавки. В груди его начал нарастать такой бешеный гнев, что он с трудом говорил.

– Дом принадлежит матери, Филимон Прокопьевич. Ты первый раз ушел из дома в восемнадцатом году. В тридцатом ты еще раз бежал – увел тройку лошадей, успел промотать сенокоску, жатку, двух коров, три десятка ульев пчел, а денежки сложил себе в карман. Таким образом, ты получил сполна свою долю. Я, Ефросинья, Мария – свидетели. Тогда ты оставил голый дом и надворье. А потом вернулся к нам со вшами за очкуром. С тем и вступил в колхоз. А во время войны, сказывают, в спекуляцию ударился, эвакуированных обдирал. И опять – вон из дому!.. Где же твой дом, спрашивается? Там, где ты живешь. Тут и поставим точку.